[ На главную ] А.Ваксберг "ЦАРИЦА
ДОКАЗАТЕЛЬСТВ Ниже приводятся вступление и три главы из книги Арказия Ваксберга "ЦАРИЦА ДОКАЗАТЕЛЬСТВ Вышинский и его жертвы.", написанной в 1989 г., изданной в 1992 г.: СОДЕРЖАНИЕ (стр. 351) От автора ................................ 5 Они посвящены описанию жизни и деятельности Андрея (Анджея) Януарьевича Вышинского (примерно) с 1939 по 1942. В этих главах есть интересные места. В главе "СЧАСТЛИВОЕ БУЛЬКАНЬЕ" (со стр. 238) Аркадий Ваксберг привел цитаты из документов из архива Вышинского. Там он нашел оригинал черновика речи Молтова 22.06.1941 г. А также некоторые "справки", в которых цитировались сообщения советских разведчиков в предверии немецкого нападения. В частности.на одном была резолюция Берии от 21.06.41 про его веру в слова Сталина, что немцы на СССР в 1941 г. не нападут. Эту резолюцию потом неоднократно цитировали в разных изданиях. Однако, некоторые историки высказывали мнение, что этот докумен - подделка/фальшивка. (Например, в виде "46-го мифа" в книге Мартиросяна "100 мифов о Берии... "). На том основании (дескать), что Деканозов (как дипломат) не подчинялся Берии. Но Деканозов (как дипломат) имел дело со своим наркоматом (НКИД), заместителем наркома в котором был Вышинский. И получается, что такой документ именно в архиве Вышинского вполне "имел право" найтись. Кроме того, Деканозов вообще-то был "человеком Берии", попав в Москву ыместе с ним. Еще в этой же главе Ваксберг показывает, что он в 1989 г. держал в руках "Журнал посетителей сталинского кабинете в Кремле" (еще до его публикации) - это тоже интересный момент в книге. ...... Часть средств от издания перечислена Ваксберг Аркадий Иосифович ....... ИБ 2092. Сдано в набор 04.04.90. Подписано в
печать 06.03.91 Государственная ассоциация
предприятий, объединений ISBN 5-212-00488-8 /4/ ОТ АВТОРА Бурные события нашей жизни неизбежно, вносят существенные коррективы во многие наши планы. Предполагалось, что эта книга увидит свет никак не позже конца весны 1990 года. Но выходит она почти два года спустя. Причины, которые чаще всего деликатно именуют «техническими», помешали своевременному ее выпуску, хотя газета «Книжное обозрение» давным-давно сообщила, что она выходит «на днях», Я уже привык к тому, что «дни» растягиваются иногда на двадцать и более лет (так случилось с подготовленным этим же издательством сборником исторических новелл «Не продастся вдохновенье»: тогда «техническими помехами» считался цензурный запрет), но одно дело, когда автор рассказывает о событиях вековой давности, и совсем другое, когда они еще кровоточат... К великому огорчению, книга эта изрядно запоздала. Пока она ждала своего часа, иные материалы, не известные мне ранее, стали достоянием гласности. Открыты многие, десятилетиями скрытые от исследователей и литераторов архивные документы. На какие-то вопросы, поставленные в этой книге, уже даны ответы, а здесь они все еще предстают безответными. Новые находки позволяют более объемно и объективно взглянуть на некоторых действующих лиц. (Например, характеристика, данная здесь прокурору и литературному критику Л.М.Субоцкому, страдает неполнотой и односторонностью: она исправлена мною в статье, опубликованной «Литературной газетой» 5 ноября 1991 г.) Некоторые из персонажей, увы, покинули сей мир (например, дочь А.Я.Вышинского Зинаида Андреевна), и это лишает меня возможности в честном и открытом поединке защищать перед ними свои позиции: а ведь книга писалась именно в расчете на полемику, в том числе и с «заинтересованными лицами». Словом, если бы я сдавал в печать эту рукопись на два года позже, то внес бы в нее много дополнений, уточнений и поправок, устранил бы некоторые фактические погрешности, порожденные массой запретов и умолчаний, атмосферой строжайшей секретности, которая окружала у нас до самого последнего времени «тайны кремлевского двора». /5/ Но она выходит такой, какой была написана в начале 1989 года. Уточняю это не в расчете на снисхождение, а просто объясняя, когда именно под этой работой была подведена черта. Вроде бы совсем недавно, но наш социальный опыт, уровень знаний, а главное, уровень понимания давнего и недавнего прошлого меняются с неслыханной быстротой. Сегодня в моем распоряжении новые материалы, которых хватит на новую книгу. И я льщу себя надеждой, что второе издание позволит мне довести ее до такого уровня, который отвечал бы сегодняшним (еще лучше — завтрашним) нашим знаниям о времени, когда жил наш герой, и о нем самом. Аркадий Ваксберг /6/ ОН СПАС МЕНЯ ДВАЖДЫ Если с этого не начну, не смогу написать книгу. Думаю, каждый, кто прочитает вступительную главу, меня хорошо поймет. Я обязан начать с того, как Вышинский дважды меня спас. Вот такое неожиданное начало. Но все неожиданно в нашей жизни, особенно в той — безумной, похожей на мистерию и фантастику, где оставил кровавый рубец герой нашего повествования. Он дважды пришел мне на помощь, ничего про меня не зная. И, однако, пришел. Оба раза это связано было с моей учебой в Институте внешней торговли: дернул черт меня поддаться на искушение, на моду, вспыхнувшую тогда в молодежной среде, и погнаться за синей птицей. Престижных, почти недостижимых для простых смертных, вузов в Москве было два: международных отношений и внешней торговли. Первый был закрыт для меня наглухо: таких, как я, туда не брали. Второй — в утешение — какое-то время оставался более демократичным. Вскоре затянется и эта тончайшая щель, а пока что, сдав на пятерки все вступительные экзамены; я оказался студентом. Мне было 16 лет. В ту пору взрослели рано. Об этом столько написано, что повторять общеизвестное не имеет смысла. Я тоже не был исключением — не только в бытовом смысле. Самостоятельность, умение принимать решения — эти элементы социальной зрелости были присущи многим моим сверстникам. Но в одном я резко от них отличался: мама не поселила во мне подозрительности и страха, то есть того, что главным образом отличало то время и составляло его непременный психологический фон. Достаточно пострадав от потерь близких людей и с полным основанием ожидая уже прямых, а не косвенных ударов по нашей маленькой семье (мы остались вдвоем), мама весь груз переживаний взяла на себя, а я и впрямь прожил в той атмосфере, которая позволяла мне со всей искренней пылкостью восклицать: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Говорю об этом лишь затем, что иначе никак не понять, почему оказался я столь незащищенным, а если точнее, то попросту глупым, попав в институтскую обстановку, где царили совершенно иные нравы. Здесь была стартовая площадка для будущей карьеры, и многие начинали делать ее уже с первого курса. Многие, но, конечно, не все: среди моих сокурсников были очень талантливые и очень достойные люди, ставшие потом академиками и /7/ ..... НАУКА ТРЕБУЕТ ЖЕРТВ Переход на другую работу дал возможность Вышинскому уделить больше внимания творчеству. Как-никак он стал академиком — положение обязывало его время от времени подтверждать свою принадлежность науке. Он был не из тех государственных деятелей, которых «по должности» снабдили академическим званием — тогда или позже: иные из них не обогатили науку ни единой строкой. Не могли, да и не хотели ее чем-то обогащать. Вышинский и мог, и хотел. Сознавал, что вышедшие за его подписью брошюрки «Подрывная работа разведок капиталистических стран и их троцкистско-бухаринской агентуры» и «Некоторые методы вредительско-диверсионной работы троцкистско-фашистских разведчиков» (почему не шпионов?) вряд ли будут признаны современниками, а тем паче потомками за исследования ученого. А он, как мы помним, тяготел к научным лаврам — научным, а не каким-то другим. Считал себя ученым, волею обстоятельств призванным на государственный пост, а отнюдь не чиновником, «спущенным» еще и в науку... За высоким забором роскошной дачи допоздна светилось окно в кабинете на втором этаже. Вся Николина гора знала: Вышинский работает. Создавалась книга «Теория судебных доказательств в советском праве» — главный труд академика, который выйдет не одним изданием, будет удостоен Сталинской премии первой степени и объявлен классикой правоведения. И действительно — к черту иронию! — это труд обстоятельный. Даже фундаментальный. Он создан человеком, отлично владеющим материалом, пропахавшим гору правовой, исторической, философской литературы, оснащенным железной логикой, поражающим эрудицией, сильным своей убежденностью. Книга пересыпана латинскими формулами, крылатыми изречениями, обилием цитат, множеством ссылок на десятки, если не на сотни научных трудов — русских, советских, американских, английских, французских, немецких. Старых, новых, новейших... Слог достаточно легок, не давит тяжеловесным наукообразием, каким отличались и отличаются сочинения иных правоведов. Некоторые главы, мне кажется, и сегодня не устарели — те, где автор далек от политики и может позволить себе остаться в рамках «чистой науки». Той, к которой он всегда тайно стремился. Но не этими главами прославилась книга. Не за них получила награды. А за два основных достоинства, в которых не преуспел ни один его коллега. /210/ Одно из них особенно трогает: Вышинский страстно и последовательно утверждал в теории именно то, с чем столь же страстно и столь же последовательно боролся на практике. «Подлинно народное правосознание — сказано в книге, — как и подлинно свободное внутреннее судейское убеждение, возможно лишь в подлинно народной и свободной стране, где самое правосудие осуществляется свободно и независимо, в интересах народа и непосредственно самим народом». Ни Маркс, ни Спиноза, ни Гегель. вряд ли могли бы хоть что-нибудь возразить против этих поистине золотых утверждений. Чем же иллюстрировал автор их наглядность и точность? Приговорами военной коллегии под председательством Ульриха!.. Или еще один пассаж — он говорит сам за себя. «Оговор, — утверждает Вышинский, —- это опаснейшее орудие против правосудия». Лучше не скажешь! Если не вспомнить, как и сколько он «орудовал» им сам. Второе же достоинство похлеще первого. Оно — в теоретическом обосновании того беззастенчивого попрания законности, на ниве которого так преуспел Вышинский-практик. Выше уже упоминалось имя профессора Строговича, вошедшего в академию на правах члена-корреспондента вместе с действительным членом Вышинским. До какого-то времени он был его близким сотрудником, работал с ним вместе в прокуратуре, поддерживал иные из его «теоретических» догм... Он был против того, чтобы «воспринять в нашем процессе «презумпцию невиновности» как некий абстрактный принцип в том виде, как он сформулирован буржуазной процессуальной теорией... Этот либеральный принцип в его абстрактном виде имел бы демобилизующее, размагничивающее влияние, приводил бы к ослаблению борьбы с преступностью». В разгар начавшихся массовых репрессий профессор Строгович, повторяя Вышинского, утверждал, что «обострение классовой борьбы на том или ином этапе, в отношении тех или иных категорий конкретных дел, может вызвать сжатие, свертывание процессуальной формы и связанных с ней процессуальных гарантий», то есть, иначе сказать, давал «теоретическое» обоснование принятому в тот вечер, когда убили Кирова, закону от 1 декабря 1934 года, который положил начало псевдозаконному повальному уничтожению людей. Оттого и провел Вышинский своего союзника и соратника в академию: его ум и его перо могли пригодиться. Но «союзник» был не так прост и не так послушен, как казалось лидеру правовой науки. Он позволил себе иметь личное мнение. Робкое, но — личное. Скромное, но — мнение. Под влиянием процессов (в смысле социальном и в смысле юридическом), очевидцем кото- /211/ рых он был, профессор Строгович пересмотрел свое отношение к такой «абстракции» как «презумпция невиновности» и стал отстаивать ее жизненную необходимость для самого понятия правосудия — хотя бы в качестве принципа, ибо о внедрении ее в судебную практику не приходилось даже мечтать. Это была открытая полемика с самим Вышинским — никто даже в самой невинной форме не мог тогда осмелиться на такое кощунство. «Категорическое утверждение профессора Строговича, — небрежно отмахнулся от своего оппонента первый правовед страны — что «в советском уголовном процессе бремя доказывания... никогда не переходит на обвиняемого и его защитника», лишено основания». И всё! Раз академик сказал «лишено», значит, оно лишено — дискутировать не о чем. «Если ставить вопрос об уничтожении врага, то мы и без суда можем его уничтожить», — завершим столь редкостным откровением краткий обзор главного сочинения главного теоретика права. Эта формула замечательна тем, что она практически не камуфлирует бойню под видом юстиции, а делает ее предопределенной и даже чуть ли не закономерной. Судебная и внесудебная расправы, освященные столь высоким теоретическим авторитетом, как бы смыкались друг с другом, становясь различными формами одного и того же — правого, полезного и нужного — дела. Вряд ли Вышинский знал, какая карьера ему уготована. Он честно трудился на ниве культуры, не забывая, впрочем, и своих коллег-юристов: то и дело мелькали сообщения о том, что на разных судейских и прокурорских совещаниях «присутствовал заместитель председателя СНК СССР тов. Вышинский». Это вселяло уверенность: юстиция, стало быть, по-прежнему на высоте, можно спать спокойно. На высоту поднялась и культура. Вышинский не только помогал выкраивать из бюджета деньги на ее нужды, но и вникал в суть процессов сугубо творческих, давая добрые и деловые советы. 1 сентября 1939 года в Каннах должен был открыться очередной международный кинофестиваль — Вышинский настойчиво способствовал тому, чтобы СССР принял в нем активное участие. Отбор тогда был не столь строгим, как ныне, — страна-участница сама составляла свою программу. Кинокомитет включил в нее «Ленина в 1918 году», «Трактористов» и «На границе». Доложили Вышинскому — он добавил сам «Александра Невского»: шла еще только первая декада августа. О предстоящее визите Риббентропа и крутом повороте истории Вышинский пока ничего не знал. В состав советской делегации на фестиваль по инициативе Вышинского включили и Сергея Эйзенштейна. /212/ После 23 августа с фильмом про тевтонских рыцарей выступать «новому другу великой Германии» было уже не с руки. Примечательно, однако, другое: советская делегация в Канны вообще не поехала, «компетентные лица» к тому времени знали, что 1 сентября начнется не фестиваль, а мировая война. Между тем уже расчищалась почва, на которой именно он, знаменитый и грозный вчера еще прокурор, обнаружит новые грани своего дарования: вырубался почти под корень штаб советской дипломатии — Наркомат иностранных дел. Здесь в 30-е годы работали крупные профессионалы, завоевавшие себе авторитет на международной арене. Именно они добились установления дипломатических отношений Советского Союза с США и Испанией (1933), Албанией, Болгарией, Венгрией, Румынией, Чехословакией (1934), Польшей, Люксембургом, Колумбией (1935). Признанным лидером советской дипломатии был Максим Литвинов — человек, пользовавшийся большим личным влиянием в Америке и Европе, имевший большие связи в политических кругах. Ему верили, к его голосу прислушивались. Весом пользовались и многие советские послы — дипломаты чичеринско-литвиновской школы, люди высокой, подлинной культуры. В годы массового террора Наркоминдел понес огромные жертвы, что ничем, конечно, не отличало его от других наркоматов и ведомств. Были уничтожены все заместители Литвинова (кроме Владимира Потемкина): Лев Карахан, Григорий Сокольников, Николай Крестинский, Борис Стомоняков, послы Владимир Антонов-Овсеенко, Яков Давтян, Марсель Розенберг, Леонид Старк, Константин Юренев и многие другие. Аресту, а то и «ликвидации» подверглись руководители отделов наркомата, эксперты, специалисты по странам и регионам. 3 мая 1939 года, после первомайских торжеств, в которых он, как ни в чем не бывало, принимал участие, Литвинов узнал из газет о своем увольнении: мало того, что этот, близкий к Ленину, человек «выпадал» из сталинской команды — он был еще явно не ко двору, когда в голове вождя и учителя созрел замысел сближения с Гитлером. Дипломат явно англо-американской ориентации, к тому же еврей, совсем не годился для нового курса. Пригодным оказался Молотов: глава правительства стал одновременно и главой ведомства внешней политики. Его заместителями Сталин назначил людей, никакого отношения к дипломатии не имевших: одного из ближайших сообщников Берии Владимира Деканозова и старого большевика, многолетнего генерального секретаря Профсоюзного Интернационала Соломона Лозовского. Палача и жертву. Но с общим финалом: оба будут рас- /213/ стреляны, один под конец правления Сталина, другой после его смерти — в том же 1953 году. Дипломатов Вышинский не жаловал: они мешали проведению публичных процессов, придавая слишком большое значение тому, какое впечатление те производят на Запад. «На всякий чих не наздравствуешься», — небрежно бросил Вышинский Литвинову, когда тот однажды заметил, что в зарубежной печати разоблачены самые вопиющие несуразности обвинительной версии. Он любил избитые пословицы и не любил, когда делали замечания — даже вежливо и деликатно. Вот что рассказывает в своих
посмертных мемуарах бывший заведующий отделом
печати Наркоминдела Евгений Гнедин, ордер на
арест которого был одним из последних,
подписанных Вышинским в качестве прокурора
Союза. Гнедин как-то обратил внимание Вышинского
на то, что бывший советник советского посольства
в Германии Сергей Бессонов, судимый вместе с
Бухариным и Рыковым, является, в сущности, вторым
обвинителем, ревностно помогая прокурору
уличать других подсудимых (за что и был
вознагражден, получив всего лишь 15 лет лишения
свободы — явно, а затем все равно пулю в затылок,
но — тайно). «...С. А. Бессонов, — пишет Евгений
Гнедин,— к сожалению, выделяется... особой
значительностью сыгранной им роли... Я сам в
качестве заведующего отделом печати НКИД СССР,
присутствуя на процессе вместе с
подведомственными мне иностранными
корреспондентами, заметил противоречия в
легенде, которую излагал на суде С. А. Бессонов;
иностранные журналисты в своих сообщениях
смаковали обнаруженные ими несуразности. Я
отметил это в прошедшей через цензуру сводке
телеграмм, которая посылалась членам Политбюро.
Встретив в секретариате суда Вышинского, я счел
нужным ему лично сказать, что иностранные
корреспонденты сообщили своим редакциям о
противоречивости и недостоверности показаний
Бессонова. Прокурор, с высокой трибуны
клеймивший «врагов народа», ответил мне чисто
деловым образом: «Хорошо, я переговорю с Сергеем
Алексеевичем» — так уважительно прокурор
отзывался об обвиняемом...»* /214/ Эта прагматичная деловитость отличала Вышинского на всех зигзагах истории, сильно облегчая жизнь, избавленную от необходимости следовать незыблемым принципам, устоявшимся взглядам, сложившимся отношениям. Избавленную — за отсутствием незыблемых, устоявшихся и сложившихся. То, что вчера еще было талантливым, сегодня становилось образцом безыдейности. Тот, кто вчера еще считался товарищем, сегодня становился врагом. Это и был принцип эпохи. Вышинский следовал ему как исполнительный большевик. ...Чем жила страна в этот день? Закончился ледовый дрейф легендарных седовцев — капитан Бадигин и помполит Трофимов телеграфировали из Мурманска Сталину и Молотову о прибытии экипажа на родную землю. На советско-финском фронте ничего существенного не произошло. Газеты вот уже шестую неделю кряду продолжали печатать поток приветствий товарищу Сталину по случаю его 60-летия. Опубликованы пространные выдержки из речи Гитлера в связи с годовщиной прихода к власти национал-социалистов, постановление СНК и ЦК «Об обязательной поставке шерсти государству»... А в каждом учреждении шла своя — будничная, деловая — работа. У юристов, разумеется, тоже. Военной коллегии Верх-суда СССР предстояло заслушать в тот день, 1 февраля 1940 года, очередные дела. График был жесткий: все те же двадцать минут на дело. Любая задержка привела бы к сбою, конвейер требует четкого ритма. Везде! «Залом заседаний» военной коллегии служил кабинет Берии в Лефортовской тюрьме. Его персональные кабинеты имелись во всех тюрьмах, где держали «политических». Едва ли не каждую ночь он лично участвовал в том, что называлось «допросом». Под утро уходил отдыхать, и тогда кабинет поступал в распоряжение судей. Места за столом заняли трое военных. Председательствовал неутомимый Василий Ульрих, рядом с ним сидели двое других, совершенно безвестных судей — Кандыбин и Буканов. Их имена мы найдем в сотнях других приговоров с тем же самым финалом: доверие, стало быть, они оправдали. Молча внимали происходящему и столь же безропотно подписывали заранее заготовленные бумаги. Человека, которого первым ввели в «зал заседаний», судьи знали отлично. Впрочем, совсем никому не знакомых туда вообще не вводили: Ульрих судил знаменитостей. Но этого подсудимого знали не только судьи — знала страна. И по имени, и в лицо. Его снимки множество раз публиковались на газетных /215/ страницах, кинохроника, заменявшая тогда телевидение, из журнала в журнал представляла его — на борту самолетов-гигантов, на испанской земле — под фашистскими бомбами, на полях и в шахтах, на солдатских учениях и театральных премьерах. Его знали и далеко за пределами страны, но многие по имени, под которым он выведен Эрнестом Хемингуэем в романе «По ком звонит колокол»: Карков. Это русский журналист, приехавший в Испанию времен гражданской войны не только для того, чтобы передавать в газету свои репортажи, но и служить политическим советником республиканского правительства. Хемингуэй называет его «одной из самых значительных фигур в Испании», «самым умным из всех людей, которых ему приходилось встречать,... у которого такая хорошая голова, столько внутреннего достоинства и внешней дерзости и такое остроумие». В трогательном единстве с Хемингуэем был и Вышинский. На встрече с журналистами, освещавшими политические процессы, он предлагал им брать пример именно с этого автора, «у которого такая хорошая голова» и чьи «репортажи отличаются политической зрелостью, отличным пониманием своей задачи, юридической грамотностью, мастерством партийного пропагандиста». Но и «этот автор» не оставался в долгу перед «блестящим прокурором» и «обвинителем, одно имя которого бросает в дрожь троцкистско-зиновьевскую нечисть»: воздав по заслугам «истинному трибуну революции», «громкому и чистому рупору всего многомиллионного советского народа», он обещал: «В кровавый порошок будут стерты все, возымевшие безумную мысль пойти против истории, остановить ее движение, преградить путь побеждающему социализму». По мере того, как доблестные ученики товарища Сталина и его любимого друга товарища Ежова разоблачали все новых и новых гнусных фашистских собак, сердце «этого автора» наполнялось все большим и большим гневом: «Когда встают прохвосты, которых судебный язык корректно называет подсудимыми, — писал он «из зала суда», где топтали Бухарина и его «подельников», — когда они встают и начинают то с прибитым видом кающихся грешников, то с цинической развязностью опытных негодяев подробно рассказывать о своих чудовищных злодеяниях, — хочется вскочить, закричать, ударить кулаком по столу, схватить за горло этих грязных, перепачканных кровью мерзавцев, схватить и самому расправиться с ними». Автором этих страстных, взволнованных строк был Михаил Кольцов, известный публицист, член редколлегии «Правды», /216/ депутат Верховного Совета РСФСР, член-корреспондент Академии наук СССР. Бывший, бывший... Ибо теперь он был заурядным шпионом. Агентом трех разведок — германской, французской, американской. Членом антисоветского подполья с 1923 года, «пропагандировавшим троцкистские идеи и популяризировавшим руководителей троцкизма», террористом с 1932-го, намеревавшимся убить неизвестно кого, как, когда и за что. Признавшимся абсолютно во всем. Так было сказано в обвинительном заключении, уместившемся на двух с половиной страницах. — Желаете чем-нибудь дополнить? —
спросил подсудимого Ульрих. Он укладывался в двадцать минут. Даже чуть сэкономил. Интересно, что проверял Вышинский, давая санкцию на арест Кольцова? В террористы, сказано в приговоре, Кольцова завербовал Карл Радек, но самому Радеку эта вербовка почему-то в вину не вменялась. Вместе с Кольцовым, сказано там же, был завербован полпред в Риме Борис Штейн*. Но против Штейна дело не возбуждалось, репрессиям он не подвергался. Сотрудница «Правды», писательница Тамара Леонтьева, арестованная на несколько месяцев раньше, «призналась» под пыткой следователю Макарову, что вместе с Кольцовым состояла в какой-то троцкистской группе. Но Особое совещание НКВД (даже оно!) дело против Леонтьевой прекратило: ей выпал счастливый билет. Кольцову не выпал. «Расстрел», —
привычно произнес Ульрих. Подсудимому не дали
вымолвить слова: за дверью ждала же вызова новая
жертва. /217/ Вторым и был Мейерхольд. Их обоих казнили на следующий день, когда Ульрих читал приговор Роберту Эйхе — вчерашнему еще кандидату в члены политбюро, первому секретарю Западно-Сибирского крайкома партии, наркому земледелия СССР: конвейер продолжал работать безостановочно*. Вышинский давно сидел в другом кабинете, но подпись его продолжала влиять на судьбы людей. Вечером, устав от праведных трудов, армвоенюрист пошел немного развлечься, расслабиться: в Кремле принимали седовцев, среди самых почетных гостей, список которых открывает Вышинский, значится и Ульрих. После ужина был концерт — пели Барсова, Лемешев, Рейзен, Козловский, танцевала Лепешинская, свое мастерство демонстрировали ансамбли Александрова и Моисеева, хор Пятницкого... Кто, кроме Вышинского, Ульриха и еще нескольких человек знал, что в этот день пули палача оборвали жизнь гения сцены и «короля» журналистики? Театральная Москва жила по обычному расписанию. Во МХАТе шли «Мертвые души», в Малом — «Лес», в цирке удивлял публику чудесами прославленный Кио. Шестью днями раньше не стало еще одного человека с мировым именем, прочно связанного — и в жизни, и в приговоре — с жертвами этого дня: 27 января был расстрелян Исаак Бабель, приговоренный накануне к смерти все тем же Ульрихом (его ассистентами на этот раз были Кандыбин и Дмитриев). Через 14 лет в заключении военного прокурора подполковника юстиции Долженко о реабилитации Бабеля будет сказано: «Что послужило основанием для его ареста, из материалов дела не видно, так как постановление на арест было оформлено 23 июня 1939 г., то есть через 35 дней после ареста Бабеля. (Он был арестован 16 мая 1939 года на даче в Переделкине. — А. В.)» Мир знал его как большого писателя,
судьи — как члена антисоветской троцкистской
организации с 1927 года, агента /218/ французской и австрийской разведок — с 1934-го. Догадаться о том, что послужило не основанием, но поводом для его ареста, как раз несложно. Только что отправился вслед за своими жертвами державший в страхе страну кошмарный Ежов — Бабель (об этом пишет и Эренбург в своих мемуарах) был знаком с женой Ежова и даже, сознавая, чем он рискует, с нею встречался. Это нашло отражение в приговоре: «Будучи организационно связанным по антисоветской деятельности с женой врага народа Ежова — Гладун-Хаютиной, последней Бабель был вовлечен в антисоветскую заговорщическую террористическую деятельность, разделял цели и задачи этой антисоветской организации, в том числе и террористические акты... в отношении руководителей ВКП(б) и Советского правительства». Роль Евгении Соломоновны Ежовой, которую никто не знал и не звал тогда по ее настоящей фамилии, еще никем не изучена. Конечно, она была крохотной пешкой на огромной доске, служившей Гроссмейстеру ареной для безумных его комбинаций. Но за те неполных три года, когда внезапно вознесся и стал играть миллионами жизней ее кровавый супруг, она успела блеснуть зловещей своей красотой и увлечь в пропасть вместе с собой не одного человека. Ее квартира представляла собой салон, где в уютной обстановке, под музыку, вокруг столов с изысканнейшими яствами, собиралась самая разная публика — «элита» тех лет: художники, актеры, писатели, музыканты, дипломаты, ученые. Осведомители — штатные, внештатные и самодеятельные. Добровольцы... Очаровательная хозяйка была душой всех микро- и макрокомпаний: неутомимо пела, играла, плясала, заводя даже самых ленивых. Сын известного академика О. Ю. Шмидта, тогда еще юноша, а ныне видный археограф, профессор Сигурд Оттович Шмидт, вспоминает, как лихо стучала каблучками Женя Ежова на кремлевских банкетах — без нее не обходился ни один (главным образом «западный») танец. Очарованные ее обаянием завсегдатаи модного салона один за другим исчезали в лубянских подвалах. В этот салон захаживал порою и Бабель, украшая его своим прославленным именем и блеском устных рассказов. Его тянуло туда острое любопытство — стремление проникнуть в «логово зверя», увидеть хоть что-то своими глазами. Увидеть, чтобы понять... Теперь мы знаем, чем это кончилось. На допросе, продолжавшемся трое суток без перерыва — с 29 по 31 мая 1939 года, — Бабель сначала отверг все обвинения, а потом — по не отраженной протоколом причине — внезапно круто изменил «линию поведения» и показал, что был членом шпионской троцкистской группы, куда его завербовал /219/ опять-таки Илья Эренбург, а шпионом-связником был Андре Мальро, известный французский писатель, впоследствии министр в правительстве де Голля*. Что продавал ему Бабель? Каламбуры и шутки? Застольные тосты? Нет, секреты военной авиации. Ни больше ни меньше... Представит, наверное, интерес и состав группы террористов-троцкистов, в которую входил Бабель: кроме Эренбурга, мы встречаем там писателей Леонида Леонова, Валентина Катаева, Всеволода Иванова, Юрия Олешу, Лидию Сейфуллину, Владимира Лидина, кинорежиссеров Сергея Эйзенштейна и Григория Александрова, артистов Соломона Михоэлса и Леонида Утесова, академика Отто Шмидта и многих других. Сегодня, кажется, уже никакая, даже самая изощренная фантазия безумцев, стряпавших дела на дьявольской кухне Ягоды и Ежова, Берии и Вышинского, не может нас удивить. И однако, читая список «подпольщиков», чувствуешь, что сходишь с ума. Леонов — террорист?! Катаев — диверсант?! Олеша — заговорщик?! Полно, не может быть... Но нет, список не так уж безумен. Все это не только яркие таланты, что само по себе не имеет прощения, не только люди независимых суждений и критического склада ума, что никак их не украшает, — почти все они так или иначе имели возможность прогневать вождя. В эти самые дни (чуть раньше или чуть позже) подверглись разносу на высшем уровне «Метель» Леонова, «Домик» Катаева, «Бежин луг», над которым Эйзенштейн начинал работу вместе с Бабелем. Еще раньше под огнем проработочной критики были Сейфуллина и Всеволод Иванов. Вполне подходящие кандидаты для группы троцкистов!.. Несколько неожиданным выглядит в этой
компании разве что академик Шмидт. И однако... Вот
что сказал в своей речи на Первом съезде
писателей герой-челюскинец, только что
встреченный, обласканный, награжденный. Не
кем-нибудь — Самим! /220/ «...Наша работа не нуждается в подстегивании, в нажимах, возгласах, не нуждается в противопоставлении вождя остальной массе. Это совершенно не наши методы. Я не хочу употребить слова, но это заграничные методы одного из соседних государств». Яснее не скажешь! Зал хорошо понял оратора — недаром после этих слов в стенограмме записано: «Аплодисменты»! Шмидту на том же съезде вторил Бабель: «...выдуманные, пошлые, казенные, слова... играют на руку враждебным нам силам... Невыносимо громко говорят у нас о любви... Если так будет продолжаться, у нас скоро будут объясняться в любви через рупор, как судьи на футбольных матчах». Не было таких недоумков, которые не поняли, в любви к кому объяснялись тогда через рупор. И вряд ли такая дерзость оратора могла остаться без всяких последствий. Ему вспомнили и «Конармию», где «он описал, — сказано в обвинительном заключении, — все жестокости и несообразности гражданской войны, подчеркнув изображения только крикливых и резких эпизодов...». Следствие квалифицировало этот, ставший классикой цикл рассказов как диверсию и измену. Уже 10 октября 1939 года Бабель от своих признаний отказался. «Прошу следствие учесть, — сказано в его заявлении, — что при даче прежних показаний я, будучи даже в тюрьме, совершил преступление, я оклеветал нескольких лиц». Об этом же он трижды писал Ульриху: 5 и 21 ноября 1939 года и 2 января 1940 года. Просил свидания с Вышинским, просил вызвать свидетелей, дать ему ознакомиться с делом, допустить адвоката. Тщетно... 26 января за считанные минуты Ульрих мудро во всем разобрался. Наутро Бабеля не стало. Материал о преступной группе других террористов-троцкистов, агентов всех иностранных разведок ждал своего часа в секретном сейфе. Вероятно, было намечено устроить громкий процесс знаменитостей — писателей и артистов, — но отказ Мейерхольда, Кольцова и Бабеля даже после угроз и пыток признаться в своих «злодеяниях» сорвал, хотя бы на время, этот сладостный замысел. Ясное дело, «собранный» следствием материал, как бомба с часовым механизмом, мог взорваться в любую минуту, стоило только нажать на кнопку. Таких впрок заготовленных показаний, которые, пожелай лишь вождь и учитель, тут же были бы у него на столе, лежало в сейфах навалом. Те материалы судебных дел, откуда я извлек сообщенные здесь факты, содержат сведения и о том, как выбивались на следствии «данные» против Андрея Андреева, Андрея /221/ Жданова, Лазаря Кагановича — «самых верных соратников» любимого и родного. И против других, ничуть не менее верных. Родственникам погибших был сообщен результат. Для всех один и тот же: 10 лет дальних лагерей без права переписки. В текстах приговоров этой формулы, разумеется, нет, там ее заменяет одно короткое слово «расстрел». Кто-то придумал и внедрил этот страшный эвфемизм — чтобы не «возбуждать» и не сеять паники. Но секрета, в сущности, не было, все тогда знали, какая реальность скрывается за этой загадочной санкцией, даже для видимости не предусмотренной никаким законом. Оттого-то, наверное, был запущен и безотказно действовал долгие годы механизм целенаправленных слухов. До родных и друзей время от времени доходили известия: лишенный права переписки жив и здоров, находится там-то и даже — со счастливой оказией — передает своим близким горячий привет. О мифических встречах разных людей с Кольцовым рассказал в своих воспоминаниях его брат, художник Борис Ефимов. Жену Бабеля — Александру Пирожкову — официально уведомляли несколько лет кряду о том, что муж жив, а летом 1952 года «по поручению Бабеля» ее даже разыскал некий гражданин, «освобожденный из Средней Колымы», чтобы передать от мужа привет. Биограф Мейерхольда Юрий Елагин сообщает со слов «человека, вполне заслуживающего доверия», что тот «держал в руках» открытку от Всеволода Эмильевича — со штемпелем «одной из небольших забайкальских железнодорожных станций». Едва ли не каждого, про кого официально и категорично не было сказано, что он казнен, то и дело «лично встречали» вездесущие очевидцы. Одна западная журналистка, сидевшая близ Воркуты с 1948 по 1953 год, описала свою встречу с профессором Плетневым: «Ему было уже за восемьдесят», и он рассказывал ей, как отравил Горького: угостил начиненными ядом засахаренными фруктами. Плетнев умер, сообщала журналистка, летом 1953 года. Эта версия продолжала хождение до самого последнего времени и даже просочилась в печать. Увы... Плетнев был расстрелян 11 сентября 1941 года в лесу под Орлом — там же и в тот же день, что и многие другие (всего 157) ни в чем не повинные люди, среди них Христиан Раковский, Варвара Яковлева, Мария Спиридонова, Ольга Каменева (жена Л. Б. Каменева и сестра Л.Д.Троцкого), экономист Александр Айхенвальд... Повторяемость слухов, содержание которых сколочено по единой отработанной схеме, позволяет считать, что родились они и распространялись отнюдь не случайно. Сразу же после того, как Берия был ликвидирован, слухи эти прекратились: источник иссяк. /222/ ПЕРВЫЙ РАЗ ЗА ГРАНИЦЕЙ Весь мир помнит дату 23 августа 1939 года — день заключения пакта Молотова — Риббентроп, один из самых судьбоносных дней XX века. Другую дату, отстоящую от этой всего лишь на пять недель, 28 сентября того же года, помнят разве что специалисты по новейшей истории. Между тем в этот день теми же деятелями от имени своих государств был заключен договор, носивший куда более зловещее и позорное наименование, чем пакт о ненападении. Назывался он «Германо-советский договор о дружбе и границе между СССР и Германией». Очень хорошо помню одно уголовное дело из практики моей матери — она занималась им в конце 40-х годов, но связано оно впрямую с заключением советско-германского пакта. Уже на следующий день, 24 августа 1939 года, с экранов повсюду стали снимать популярные в то время антифашистские фильмы, в том числе «Семья Оппенгейм» по сценарию Лиона Фейхтвангера (о чем подумал, интересно, этот восторженный почитатель Сталина и Вышинского, прочитав о пакте Молотов — Риббентроп?) и «Профессор Мамлок» по сценарию Фридриха Вольфа. Группа школьников из Подмосковья, не слишком искушенная в зигзагах внешней политики, сразу после начала учебного года, в сентябре, написала в местный Дом культуры заявку от школы на коллективный просмотр этих фильмов. Два «зачинщика» — мальчик и девочка, обоим по 16 лет, — были арестованы и осуждены за контрреволюционную агитацию. Уже по окончании войны, отбыв наказание и оказавшись в ссылке, они и их родители предприняли попытку добиться отмены приговора. Но тщетно: им по-прежнему отвечали, что они «выступали против внешней политики Советского правительства». Моя мать, после безуспешных обращений в прокуратуру и Верховный суд, решила написать Вышинскому — одному из столпов советской внешней политики, обращая его внимание на то, что «подобная ее трактовка органами правосудия как раз дискредитирует советскую внешнюю политику». На это письмо ответ пришел снова из прокуратуры, но — «по поручению тов. Вышинского». Там, в частности, говорилось, что «произвольное толкование... допущенное адвокатом, свидетельствует о его недостаточной политической зрелости». Это могло уже быть приговором адвокату, но — пронесло. Процитированная формулировка, не характерная для официальных прокурорских ответов, очень напоми- /223/ нает стиль Андрея Януарьевича. Мне кажется (у меня на то нет, разумеется, никаких доказательств), что прокурорский ответ просто воспроизвел текстуально резолюцию Вышинского на письме адвоката. Заключению «договора о дружбе» предшествовала агрессия в Польше, имевшая цель уничтожить ее народ и ее государственность. В тексте договора черным по белому констатировалось наличие ситуации, сложившейся «после распада бывшего Польского государства», и говорилось, что «Правительство СССР и Германское Правительство рассматривают... переустройство (на территории «бывшего» Польского государства. — А. В.) как надежный фундамент для дальнейшего развития дружественных отношений между своими народами». В точном соответствии с предварительной договоренностью западные польские земли отошли к Германии, восточные — к Советскому Союзу, посредине осталась узкая полоска земли, выспренно названная «областью государственных интересов Германии»: это означало, что правовой статус территории, оккупированной нацистскими войсками, будет определен позже. Договор от 28 сентября как бы придал юридическую силу тому состоянию, которое уже сложилось де-факто: 17 сентября Красная Армия перешла государственную границу и, практически не встречая никакого сопротивления, заняла Западную Украину, а также Западную Белоруссию. Нужно было теперь конституировать интеграцию территорий и создать правовую базу для распространения на них центральной государственной власти и советского законодательства. Состоялись выборы в Народное Собрание Западной Украины, и депутаты, собравшись в срочном порядке, обратились с просьбой о вхождении в состав Советского Союза новых территорий. Наконец была созвана внеочередная сессия Верховного Совета СССР, которая и завершила довольно простую, хотя и многоступенчатую, процедуру юридического оформления этой важнейшей акции. 1 ноября, меньше чем через полтора месяца после вступления войск, посланцы из Львова, фактически ставшего центром новых советских территорий, стояли на трибуне Верховного Совета — их восторженно приветствовали достаточно поредевшие ряды депутатов, избранных в декабре 1937 года (очень многие из них уже пребывали не в Большом Кремлевском дворце, а на Лубянке или даже в безымянных могилах), и сам товарищ Сталин вместе с еще уцелевшими соратниками одарял их своей отцовской улыбкой. Обсуждалось предложение включить Западную Украину в состав СССР. Кому же была оказана высокая /224/ честь — внести это предложение от имени правительства? Вице-премьеру Андрею Вышинскому. Как это было и на «больших московских процессах», решения, по существу, принимались, конечно, не на сцене, а за кулисами. Зато на сцене по всем правилам искусства был нужен опытный исполнитель. Мастер своего дела. А Вышинский, как оказалось, был мастером многих и многих дел. Всюду вносил он свою страсть, свою эрудицию. Отличный оратор, он не просто зачитывал «текст», он зажигался на глазах у аудитории и умело зажигал других, создавая вокруг особой силы магнитное поле. Очевидцы рассказывали: когда на сессии Верховного Совета он выкрикнул что-то насчет просьбы «свободно избранного Народного Собрания Западной Украины», мурашки пошли по коже, хотя, если вдуматься, что же, собственно, он сказал?! Что повергло народных избранников в такой ошалелый экстаз? Это было первое явление народу вчерашнего прокурора, выступающего в новой, совсем для него необычной, роли. Первый взлет академика, оказавшегося знатоком не только уголовного, но и международного права. Отсюда, с этой трибуны, с этого выступления, начнется новый — и, в сущности, завершающий этап его многогранной карьеры, который продлится пятнадцать лет. Но пока что он все еще вице-премьер, в чьи функции входят и суд, и культура. И, конечно же, — просвещение. Как неотъемлемая часть культуры. И как очень близкая ему сфера: ведь именно в ней, в этой сфере, так впечатляюще преуспевал он совсем недавно! Все возвращается на круги своя... Одна из важных задач, выпавших на его долю, — довести до конца процесс перевода письменности многих народов, входящих в состав Союза, на русский алфавит: сменить «латиницу» и арабскую графику на «кириллицу». Только в РСФСР «по инициативе трудящихся масс» этот процесс, внезапно начавшийся и стремительно развивавшийся, затронул к началу 1940 года тридцать семь народов! Мучительно шел и процесс постепенного, но неуклонного перехода обучения в национальных республиках на русский язык. Хотя в постановлении ЦК ВКП(б) и СНК СССР говорилось, что «родной язык является основой преподавания в школах национальных республик и областей» и что «тенденция к превращению русского языка из предмета изучения в язык преподавания и тем самым к ущемлению родного языка является вредной и неправильной», на практике именно эта тенденция стала проявляться довольно отчет- /225/ ливо, подхлестываемая на местах ретивыми администраторами, жаждавшими как можно скорее отправить «наверх» победный рапорт о достигнутых успехах. Немалые трудности принесли школе и чистки учительства: среди арестованных, сосланных и уничтоженных было много лучших представителей педагогических кадров, этого ядра народной интеллигенции, по давней российской традиции сеявшей разумное, доброе, вечное. О чем же в этот драматичный, критический момент, переживаемый школой, говорил Вышинский, придя на всероссийское совещание актива учителей? Только что школа потеряла своего наркома Андрея Бубнова, заместителя наркома Надежду Крупскую*, виднейших организаторов народного образования, ученых и учителей.. Во главе отечественного просвещения стал никому не ведомый нарком П. А. Тюркин, сведения о котором не удалось найти ни в одном справочном издании. Так о чем же сказал встреченный бурей оваций легендарный Вышинский, выслушав бесцветный доклад нового наркома? Ну, конечно, прежде всего о «гениальном учении товарища Сталина», который все на свете «поднял на небывалую высоту», «довел до совершенства», «осветил блеском своего великого ума». А еще? А еще вот о чем. О том, что «в
неразрывной связи обучения и воспитания» очень
важным звеном является пение «как средство
организации, как средство приручения «зверьков»,
которые бывают иногда в классе, буйных натур,
характеров». Пение, заключал Вышинский, это
«прекрасный инструмент», при помощи которого
можно «преодолеть ряд больших трудностей». И зал
охотно с ним согласился. /226/ Вслед за 60-летием «гения всех времен и народов» (декабрь 1939 года), с великим шумом отпразднованным по всей стране, приближалась дата чуть более скромная, но для нашего героя ничуть не менее важная. 9 марта 1940 года исполнялось 50 лет Вячеславу Михайловичу Молотову, который для всех своих бывших товарищей, уже уничтоженных или переселившихся на архипелаг ГУЛАГ, всегда был олицетворением серости и посредственности, а теперь оказался на вершине сталинского Олимпа. Голос Вышинского в хоре тех, кто славил вождя, был не слишком заметным — нашлись голоса помощнее. Но тут он должен был взять реванш. Его научная статья «Глава советского правительства», открывающая очередной номер академического журнала «Советское государство и право», которым он сам и руководил, поражает беспримерным даже для тех времен раболепием и угодничеством. Все мыслимые и немыслимые эпитеты, все ошеломительные словочетания пущены в ход, чтобы упоенно заполнить двадцать две печатных страницы, на которых нет ничего, кроме восторгов пигмея, сладостно лижущего ступни великана. Унижение паче гордости? Или: чем громче бьют барабаны, тем их менее слышно? Ни одна другая публикация в связи с юбилеем «главы советского правительства» не содержит таких немыслимых славословий, облеченных к тому же в наукообразную форму. Перечислить их нет никакой возможности. Выдающийся политик, непримиримый борец, глубокий мыслитель, крупнейший теоретик, великий ученый, неутомимый труженик, замечательный человек... Это лишь малая доля тех добродетелей, которые рядовой академик приписал будущему почетному академику. Само собой разумеется, тот еще и любимый соратник Ленина, «сподвижник и друг великого Сталина», «первый помощник в осуществлении всех его предначертаний». И наконец — поистине академический финал: «...В. М. Молотов делает с новой силой вывод — перед рабочим классом и всей трудящейся массой стоит на данной стадии задача укрепления советского государства. В устах В. М. Молотова это не просто теоретическое положение, научная формула, научный тезис, это — воплощенная в творческую практику государственного строительства гениальная идея...» Конечно, тезис об «укреплении государства» является глубоко научным откровением, до которого не дано дойти простым смертным, — это мы понимаем. Но то, что тут скрыта некая «гениальная идея», — об этом, мне кажется, не всякий сумеет додуматься. А гением, между прочим, мог считаться /227/ в те времена лишь один человек. Двум гениям у руля было, пожалуй, тесно. В своем восторженном раболепии Вышинский малость перехватил. Он шел к тому же на очевидный риск, слишком впрямую делал ставку на Молотова, принимая вождя и его «правую руку» за единое целое. Возможно, тогда еще так и было, к тому же Вышинский состоял в прямом подчинении Молотова и поэтому имел право на повышенный накал чувств по отношению к шефу. И однако — решусь повторить, — завысив накал, он мог проиграть. Но не проиграл... Впрочем, прежде чем крупная ставка принесет капитал, ему предстояло пройти через новое испытание. Не имевшее до тех пор прецедента. Ни для него, ни для страны. Заполняя в конце 1939 года анкету — пресловутый «личный листок по учету кадров», — Вышинский в бесспорном соответствии с истиной написал: «За границей не был». Теперь, приближаясь к шестидесяти годам, ему впервые предстояло пересечь границу родной страны. Но поездка эта не сулила ни протокольных почестей, ни туристских блаженств, а лишь подвергала его суровейшим испытаниям, обрекая на непредвиденные опасности. На сцене Дома союзов, под защитой ежовских молодчиков, один на один с обреченными, он чувствовал себя гораздо надежнее и смелее. К июню 1940 года карта Европы была уже значительно перекроена. Не говорю об «аншлюсе» — под нацистскую оккупацию попали Дания и Норвегия, Бельгия и Голландия. Как раз в эти дни войска вермахта подходили к Парижу. 14 июня Париж пал. После провала финской кампании, закончившейся, однако, некоторым территориальным приростом, наступил очередной этап обеспечения Советским Союзом своих западных границ. В середине июня прибалтийским государствам были предъявлены ультимативные ноты, завершавшиеся требованием вступления дополнительных контингентов советских войск (первые «контингенты» вошла еще в октябре 1939-го). Сразу же вслед за этим соединения Красной Армии, поддержанные танками и артиллерией, начали продвижение в глубь территории Литвы, Латвии и Эстонии. Практически они нигде не встречали сопротивления. В Латвии им была оказана особенно теплая встреча. Это объясняется не только давними, ничем не омраченными революционными традициями Латвии, но и наличием в ней русских, евреев и белорусов, очень тяготевших к России. Некоторые /228/ события последнего времени, — такие, как спасение челюскинцев из ледового плена, дрейф папанинцев на льдине, победа на Хасане и Халхин-Голе, — произвели неизгладимое впечатление на русскую эмиграцию. В клубах, где еще совсем недавно шепотом пели «Боже, царя храни» (самодержавный царский гимн был запрещен в обретшей независимость Латвии), теперь так же шепотом пели «Широка страна моя родная...». На революционные симпатии многих латышей не повлияли, как сказано выше, даже печальные вести из Советской России, в которые мало кто хотел верить. Конечно, «московские процессы» (особенно суд над Бухариным), объявление Троцкого агентом гестапо шокировали иных коммунистов — отнюдь не троцкистов, а верных друзей сталинской Москвы. Но они гнали от себя тревожные мысли. Многие тысячи оставшихся в России или бежавших туда позднее латышских революционеров разделили в трагические 30-е годы общую судьбу миллионов жертв, принадлежавших разным национальностям. Но среди восторженно встречавших советские воинские части латышей были и ближайшие родственники безвинно казненных... В Эстонии и особенно Литве обошлось без подобных восторгов, но отношение в целом было вполне лояльным, тем более что населению были торжественно гарантированы национально-государственная независимость и полная безопасность. Теперь во всех трех республиках предстояло осуществить как можно быстрее формально юридическую процедуру вхождения в состав СССР, противодействуя любым попыткам сорвать этот заранее предусмотренный «протокол» или хоть как-то ему помешать. Для верховного руководства всей операцией Сталиным были посланы эмиссары с чрезвычайными полномочиями: им подчинялись и советские послы в трех республиках, и командующие вступившими на их территорию воинскими подразделениями. В Эстонию был направлен Андрей Жданов. В Литву — Владимир Деканозов, профессиональный энкаведист, ближайший сотрудник Берии, занимавший с недавнего времени пост заместителя наркома иностранных дел. Латвия была отдана Андрею Вышинскому. Он прибыл в Ригу поездом 17 июня — сразу же после вхождения красноармейских частей. Хотя визит был якобы официальным (гость именовался «особоуполномоченным Советского правительства для проведения в жизнь латвийско-советского договора о взаимопомощи»), но фактически он был строго конфиденциальным: торжественной встречи никто Вышинскому не устроил. В сопровождении трех должностных лиц, которые со- /229/ ставят с ним вместе главный оперативный штаб (посол Деревянский, представитель ВОКСа — Всесоюзного общества культурной связи с заграницей — Ветров и советник Чичаев), прямо с вокзала закрытая автомашина умчала Вышинского в посольство. Стряхнув с себя дорожную пыль, получив информацию и сориентировавшись в обстановке, он прежде всего нанес протокольный визит президенту Карлу Ульманису. Конечно, тогда, на волне всеобщего энтузиазма, после падения прежнего режима, естественным путем могло бы возникнуть — и, несомненно, возникло бы — широкое демократическое правительство Народного фронта, отвечающее реальным интересам всего населения. Но Вышинский (и сопровождавшие его лица, укрывавшиеся под псевдонимами «Вадимов» и «Сергеев») прибыл как раз для того, чтобы этому помешать. Вероятно, он имел задание отстранить местных коммунистов от формирования правительства, взяв все это дело в свои руки и привлекая по своему усмотрению абсолютно доверенных людей — по персональному, а не партийному признаку. По совету своего штаба, досконально знавшего местную ситуацию, Вышинский остановил выбор на престарелом профессоре Августе Кирхенштейне — европейски известном микробиологе, беспартийном участнике революционных движений. Эта уважаемая кандидатура вполне подходила для придания будущему правительству солидности и пристойности. Брат Кирхенштейна, Рудольф, за два года до этого был расстрелян в Москве, но завтрашний премьер об этом еще не знал. Или — такое тоже возможно — знать не хотел*. Скорее всего это был единственный из
всех вошедших в новое руководство страной, кто
воспринял сталинский выбор с внешним
спокойствием: как свидетельствует здравствующий
и поныне бывший секретарь Кирхенштейна Вилис
Сталаш, известие о приезде Вышинского повергло
всех «в тихий ужас» и заставило испытать
«моральный террор». Слишком кошмарные
ассоциации вызывало имя этого человека! Имена
Жданова и Деканозова в ту пору еще мало кому
что-нибудь говорили, тем более за пределами СССР,
тогда как имя Вышинского — в кон- /230/ тексте вполне однозначном — было у всех на устах. Тот факт, что судьба Латвии оказалась как бы в его руках, наносил ей особое оскорбление. Как бы — ибо, конечно, Вышинский сам ничего не решал, он были лишь искусным и дисциплинированным исполнителем высшей воли. Но — исполнителем с повышенной амбициозностью: ему нужно было во что бы то ни стало переплюнуть Жданова и Деканозова, осуществить ту же самую миссию быстрее, лучше, организованней, без потерь. Доказать, что он непримирим и незаменим, что равных ему нет, на какой бы участок ни швырнули его выполнять очередное задание партии и правительства. Явившиеся к Вышинскому по вызову представители вышедшей из подполья компартии внесли два предложения: немедленно освободить всех политических заключенных и провести демонстрацию в поддержку Советского Союза. Первое предложение эмиссар с чрезвычайными полномочиями, разумеется, принял, а второе сильно его испугало: неконтролируемый энтузиазм масс, способный стихийно повернуться в любую сторону, мог привести к провалу всей операции. Не судьба Латвии волновала его — своя, собственная судьба... Однако советники предсказали успех демонстрации и сумели Вышинского убедить в своей правоте. Успех оказался еще большим, чем ожидали. Целый день 21 июня мимо здания советского посольства шли колонны манифестантов. Вопреки предсказаниям скептиков, в них участвовало и очень много латышей. Искренность их восторгов не вызывает ни малейших сомнений. Почти полвека спустя участник демонстрации рижанин Мартиньш Скулме печатно утверждал: «В 1940 г. в Латвии произошла революция, которой руководил гениальнейший вождь товарищ Сталин и его талантливейший помощник Вышинский». Другой манифестант, тоже рижанин, Анатолий Дикманис, писал Вышинскому 5 мая 1950 года (письмо сохранилось в личном архиве Вышинского): «Приближается знаменательная дата освобождения Латвии. Счастлив поздравить Вас с большим событием в Вашей творческой деятельности. Десять лет тому назад среди народа, воодушевленного великим патриотическим энтузиазмом и Вашей личностью, я получил возможность высоко поднять первый красный флаг. Ваше рукопожатие и подбодряющие слова освещали мое прошедшее десятилетие». К письму приложены стихи автора — они примечательны не поэтическим, а политическим вдохновением автора и хорошо передают атмосферу, царившую тогда на рижских улицах. /231/ У берега латвийских вод Очень многим все казалось тогда в Риге «счастливым сном». Английский посол, наблюдавший за событиями из окна своей резиденции, послал в Лондон донесение, сообщая о том, что «поражен и удивлен» невероятной массовостью демонстрации и «несомненной искренностью» ее участников. Всего мимо посольства прошли не менее 70, но скорее всего около 80 тысяч человек (все население Риги составляло в то время 350 тысяч). Доверенные лица Вышинского обеспечили соблюдение главного условия, выработанного им вместе с представителями компартии: никаких лозунгов о присоединении Латвии к Советскому Союзу — по заранее разработанной схеме выдвигать такие лозунги было еще преждевременно. Весь день (если точнее — 9 часов кряду) Вышинский неутомимо стоял на балконе посольства, приветствуя демонстрантов. Он выучил по-латышски одну фразу («Да здравствует свободная Латвия!») и выкрикивал ее в микрофон. Советские газеты довольно скупо писали о событиях в Прибалтике. Тогда как вступление войск в Западную Украину и Западную Белоруссию сопровождалось широкой пропагандистской кампанией (огромные заголовки на нескольких газетных страницах, многочисленные фотоснимки и пр.), судьбоносные преобразования в балтийских республиках освещались краткими, малозаметными корреспонденциями, как события в достаточной мере заурядные. Таким же было и сообщение о демонстрации в Риге 21 июня. Ни один фотоснимок не иллюстрировал эту скромную информацию. И нигде ни единым словом не найдем мы в советской печати имени Вышинского, сыгравшего столь большую роль в этих событиях. О его приезде в Латвию, как и о миссии Жданова и Деканозова, нигде и никогда не сообщалось. Прибалтика и весь мир прекрасно знали об этой миссии — для кого же была она секретом? Для советского народа. Поче- /232/ мну? Какая опасность таилась в том, что в Москву, Ташкент или Томск просочится столь жгучая «военная тайна»? Об этом мы можем только гадать. Правительство Народного фронта было составлено в советском посольстве и представлено Ульманису Вышинским, который явился в резиденцию президента вместе с профессором Кирхенштейном. О каком-либо возражении, а тем более сопротивлении речи быть не могло: вся реальная власть принадлежала Вышинскому. Кирхенштейн, однако, предпринял отчаянную попытку избавиться ловким маневром от своего опекуна. Этот «маневр» и смешон, и трагичен. После октябрьской революции, когда Латвия обрела независимость от России и на короткое время там утвердилась советская власть, Кирхенштейн сочувствовал ей, был знаком со многими деятелями революционного правительства. Среди тех латышских коммунистов, с которыми Кирхенштейн поддерживал контакт, был и Роберт Эйхе, произведший на него очень хорошее впечатление. Кирхенштейн решил, что, пригласив Эйхе в руководители республики, он без особых усилий заменит Вышинского таким прекрасным организатором, как латыш, а не поляк, к тому же кандидат в члены политбюро, то есть занимающий в партийно-государственной структуре более высокое положение, чем сталинский эмиссар. В. Сталаш работал тогда в латвийском министерстве иностранных дел — по просьбе Кирхенштейна он отправил в советский НКВД телеграмму с просьбой «прислать» Эйхе в Ригу. Ответа не последовало. Послали телеграмму в ЦК: «Пришлите видного деятеля революции». Результат тот же. Третья телеграмма адресовалась Президиуму Верховного Совета — на нее тоже, разумеется, ответа не дали. Кирхенштейн обиделся, но, смирив гордыню, пошел к Вышинскому — объясняться. Андрея Януарьевича мучила в то время экзема — сильные психологические перегрузки обострили болезнь. Он старался не выходить из посольства, спасаясь от зуда лечебными ваннами. Там же, в отделанной мрамором ванной комнате, стояли телефоны прямой связи, в том числе и «ВЧ», соединенные с Кремлем. Нежданный визит Кирхенштейна вынудил его прервать процедуры. Вышинский вышел в приемную — с трудом дождался конца профессорского монолога. «Не могу поручиться за то, что ваш Эйхе жив, — ледяным голосом сообщил он Кирхенштейну. — Лучше бы вам этим не интересоваться». Знал ли он сам, что Эйхе погиб еще пять месяцев назад? В этом я не уверен: вряд ли Берия извещал бывшего прокурора о казнях. Но «в общем и целом» тайны застенков были ему, /233/ конечно, известны. И судьба Эйхе не представлялась загадочной: как у других, как у других... Был ли он сам свободен во всех решениях и поступках? Очень сомнительно. Как всегда — и раньше, и позже, — именно Вышинский пребывал на виду. Оттого «общественное мнение» с ним и связывало принятие любых решений. Но реально, пожалуй, хозяевами положения были не эмиссары политбюро, а эмиссары НКВД. Иван Чичаев* (как и «представитель ВОКСа» Михаил Ветров), формально занимавший скромный пост советника посольства, имел в Риге многообразные связи, свободно ориентировался в обстановке, назначая, смещая, перемещая старые и новые кадры. Они, в свою очередь, не слишком принадлежали сами себе, находясь под контролем тайных агентов. Писателя Вилиса Лациса, ставшего министром внутренних дел, повсюду сопровождали спутники в штатском, блюдя его безопасность. В ходе формирования новых органов власти все время возникали конфликты — это естественно. Один из них разразился между Вышинским и Атисом Кадикисом — коммунистом, только что вышедшим из тюрьмы: он был сторонником не крутых, а постепенных решений. Вспылив, Вышинский пригрозил Кадикису «санкциями», но того поддержал коммунист Жанис Спуре, второй секретарь ЦК. Для Вышинского — не фигура: сколько секретарей он отправил на плаху!.. Но тут всесильный эмиссар стушевался. Спуре имел прямой выход на Берию, а перед ним Вышинский был никто — дрожал от страха, как и все остальные. Стояла задача и восстановить
компартию, разгромленную не столько полицией,
сколько чистками, осуществленными посланцами
Коминтерна. Эти посланцы выискивали среди
латышских подпольщиков троцкистов, бухаринцев,
агентов всевозможных разведок. Иных удалось
заманить в Москву и ликвидировать. /234/ Теперь из тех, кто выжил и устоял, надо было создать реальную политическую силу. Одним из главных чистильщиков, присланных сюда со спецпоручением «заграничным бюро» латвийской компартии, был Ян Калнберзин. В июле 1939 года полиция выловила Калнберзина и заключила его в тюрьму, но случилось это, однако, много позже, чем в Москве схватили его жену, ордер на арест которой был подписан прокурором Вышинским. Теперь именно он, недавний еще прокурор, и явился в тюремную камеру с поручением «отважному ленинцу» возглавить компартию, а заодно объяснить, почему первое (только первое, разумеется!) правительство Народного фронта формируется пока (разумеется, только пока!) из людей, с точки зрения Калнберзина, реакционных. Вопреки тому, что написано в воспоминаниях Алексея Аджубея (Знамя, 1988, N: 7), Калнберзин не был приговорен латвийским судом к смертной казни, хотя и действительно пребывал в одиночке. Спросил ли он своего визитера, что стало с женой? С тремя детьми, оставшимися в Москве? Или отсутствие от них новостей он отнес на счет тщательной конспирации? Или — козней латвийской полиции? Или плохой работы почтового ведомства? События тем временем развивались по заранее намеченному плану. Митинг следовал за митингом — на двух из них Вышинский присутствовал: 5 и 18 июля. Видели его однажды и в ложе оперного театра: на концерте художественной самодеятельности. Вообще же он предпочитал не покидать территории посольства, особенно после одного дурацкого инцидента. Однажды, когда в сопровождении свиты он вышел на улицу, к нему бросилась молодая женщина с криком: «Дорогой папочка!» Вышинский с ужасом отпрянул. «Дочь» немедленно оттащили. Слух о «гнусной провокации» разошелся по городу, но, видимо, это было не что иное, как обычная житейская путаница: молодая особа искренне приняла Вышинского за своего отца — однофамильца и тоже юриста, оставшегося по ту сторону границы. Между тем послу Деревянскому позвонил из Москвы Поскребышев: «Что там у вас случилось? Почему не сообщаете?» Перепуганный Деревянский пробормотал, что, дескать, именно сейчас, вот в эти самые минуты, как раз и пишется донесение... Инцидент можно было бы счесть водевильным, если бы в нем не отразилась реальная расстановка сил: чрезвычайный эмиссар был сам под пристальным наблюдением, и вряд ли он с точностью знал, кто из его окружения к нему специально приставлен. Осталось мало воспоминаний о том, как проходили в Риге /235/ дни и ночи Вышинского. Известно, например, что находившаяся тогда в Латвии на гастролях популярная певица Ирма Яунзем по просьбе Вышинского продлила свое пребывание и продолжала давать концерты, демонстрируя тем самым мирный характер происходящего. Пела она цыганские романсы и в гостиной посольства: Вышинский с удовольствием слушал и горячо аплодировал. Осенью 1988 года я стремился увидеться в Риге со здравствующим и поныне Эльмаром Бриедисом, кузеном Вилиса Лациса, В 30-е годы он был секретарем подпольного латвийского комсомола, в годы войны — начальником особого отдела и смерша 130-го латвийского корпуса. В июне — июле 1940 года он часто общался с Вышинским. Бриедис решительно уклонился от встречи, сказав по телефону, что Вышинский был замечательным человеком, благородным и душевным, но «в это теперь по глупости никто не поверит», так что наш разговор не имеет смысла. Видимо, главным лицом в Прибалтике Вышинский все-таки не был — главным был Жданов. Не Жданов к Вышинскому приезжал на доклад, а Вышинский к Жданову — в Таллинн. С отчетом ездил он и в Москву — лично к вождю. Потом вернулся — довершать операцию. Много позже, обратившись к истории этих драматичнейших дней, иные историки обвинят Вышинского в том, что он организовал тогда массовые аресты и чуть ли даже не казни. Но это, по счастью, лишь аберрация зрения, порожденная именем эмиссара. Его отправили в Латвию с совершенно другой задачей. За время его визита арестов было немного. Лишь после 8 июля, в разгар избирательной кампании по выборам в сейм, которая длилась лишь 10 дней, подверглись аресту члены профашистской организации «Громовой крест». Массовые репрессии — расстрелы и депортации — начнутся позднее. Уже без него*. Сам же он, напротив, умилял рижан своей
мягкостью, об- /236/ ходительностью, манерами светского человека. Свергнутому Ульманису обещал полную безопасность и свободный выезд на Запад. Произошла какая-то заминка со швейцарской визой — Ветров по просьбе Вышинского забрал у бывшего президента, ставшего рядовым гражданином, его паспорт, чтобы как можно скорее «устроить» визу. Вскоре Ветров вернулся — с другим паспортом. И с визой — тоже другой: советской. Пришлось Ульманису ехать не на Запад, а на Восток. Та же судьба постигла других бывших латвийских руководителей: Мунтарса, Вейднекса, Баллодиса и других. Все они оказались в ссылке. Через два года арестованный Ульманис умер в лагере под Красноводском. Вышинский провел в Латвии около пяти недель. Он вернулся домой после того, как намеченный план был полностью осуществлен. 21 июля избранные в спешном порядке депутаты провозгласили Латвию советской республикой и обратились к Москве с просьбой принять ее в состав СССР. Просьба эта была удовлетворена. Вышинский успешно выполнил и на сей раз задание партии, правительства, лично товарища Сталина. Орден за это ему, однако, не дали. На родине мало кто знал, в какой командировке и с каким поручением он находился, когда пустовал его совнаркомовский кабинет. Так не на словах, а на деле юрист Вышинский доказал, что он и дипломат, и политик, и искусный государственный деятель. Сталин ценил деловитость и преданность. Молотов — тоже. Первая, притом труднейшая, миссия Вышинского на международной арене завершилась полным триумфом. Это лишь прибавило ему работы, от которой он никогда не бежал. Напротив — стремился. Теперь он стал дважды правой рукой главы советского правительства. К посту заместителя председателя Совнаркома прибавился — по совместительству — пост заместителя наркома иностранных дел. В обоих случаях он «замещал» Вячеслава Михайловича Молотова. Это был поистине медовый месяц их отношений. /237/ СЧАСТЛИВОЕ БУЛЬКАНЬЕ ...И опять зазвонил телефон. Только на этот раз не поздним вечером, а ранним утром. На рассвете, если точнее. Надрывался, подняв на ноги весь дом, аппарат специальной правительственной связи. Было солнечное воскресное утро. Поселок Николина гора еще мирно спал в ожидании жаркого безмятежного дня. Лишь какой-то фанатик, искупавшись, обсыхал на речном берегу, готовя удочки и предвкушая хороший клев. Включенное спозаранку радио где-то в соседнем доме передавало очередную информацию ТАСС — победную сводку из Берлина: «Вчера и минувшей ночью германские самолеты подвергли успешной атаке английские торговые пароходы, многие из них были потоплены». В этом доме, как и в миллионах других — по всей стране, — еще никто ничего не знал. Но в десятках, в сотнях домов звонили сейчас телефоны. «Просьба прибыть немедленно...» Вышинский уже знал: началась война. Шел седьмой час утра. Далеко на западе вовсю лилась кровь, и первые сотни, первые тысячи жизней были принесены на алтарь грядущей, такой далекой еще, победы. В семь тридцать вместе с Маленковым Вышинский вошел в кабинет Сталина. Там уже были прибывшие раньше Молотов, Берия, Тимошенко, Мехлис, Жуков. Чуть позже явился Микоян, вслед за ним Ворошилов и Каганович. В полдень радио передало, как обычно, последние известия: победные сводки из Берлина о бомбежках английских городов, о потопленных кораблях — пассажирских, спасательных и торговых, о «разгроме бандитских шаек» (то есть, иначе сказать, — партизан) в Югославии, в Греции... И ни слова о том, что творилось сейчас на нашей земле — от Мурманска до Одессы, от Бреста до Севастополя. Потом раздались позывные... Заикающийся голос Молотова: «Граждане и гражданки Советского Союза! Советское правительство и его глава тов. Сталин поручили мне сделать следующее заявление...» Как и миллионы моих сограждан, я, ребенок, слушал его на дядиной даче под Ленинградом. Стоял ослепительно солнечный, безмятежный воскресный день — как странно, как дико было себе представить, что в каких-то десятках километров отсюда идет взаправдашняя война. /238/ И уж совсем немыслимо было себе представить почти полвека спустя, что я держу в руках черновик (не копию — подлинник!) той исторической речи. Торопливые, косые карандашные строки на вырванных листках из блокнота. С авторской правкой. Навсегда, навеки — хочешь не хочешь! — запомнился наизусть конец этой речи: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами». Оказывается, второй фразы этой «триады» в первоначальном наброске не было. Она вставлена после правки, как и некоторые другие, напрочь врезавшиеся в память, ставшие крылатыми, фразы. Почему я рассказываю об этом именно здесь? Потому что оригинал-черновик той исторической речи находится в личном архиве Вышинского. Как особая ценность, он содержится в отдельной папке. И никто до меня, кроме тех, кто архив приводил в порядок, не прикасался к этому документу. Обстоятельства не позволили мне провести экспертизу почерка — она, думаю, будет сделана. Но почерк Вышинского настолько характерен, что угадывается сразу. Тем более, когда в руках множество других заметок карандашом (тоже карандашом — чернила он явно не жаловал) бесспорно, принадлежащих ему. В конце концов, дело не в почерке. Дело в том, что оригинал хранился не у автора речи, а у Вышинского. Случайность? Нет, случайность, я думаю, исключается. Писал ли Вышинский тогда под диктовку своего шефа? Или это плод коллективного авторства? Или, может быть, отчаяние и растерянность, охватившие в те часы вождя, сломившие его, поразившие волю, передались и Молотову? Может быть, в тот судьбоносный момент, когда дорога была каждая минута, когда требовались абсолютная собранность и ясная голова, лишь у Вышинского нашлись те простые, сжатые и весомые слова, с которыми можно было выйти к народу? Может быть, может быть... Так или иначе, к речи, возвестившей начало новой эпохи, он лично причастен. Вещественное тому доказательство осталось в личном архиве как ценнейшая реликвия. И теперь она приоткрывает нам завесу над еще одной из многочисленных тайн нашей недавней истории. Как известно, сведения о том, что Гитлер готовит агрессию против Советского Союза, что война начнется весной или летом 1941 года, в изобилии поступали в Москву по различным каналам. Советские разведчики за границей, прежде всего Рихард /239/ Зорге, сообщили даже точную дату. К их информации Сталин не прислушался — он был склонен ее считать в лучшем случае «паническим легкомыслием», в худшем — происками английских и американских спецслужб, намеренно желающих поссорить его с дружественной Германией. Донесения этого рода шли не только по каналам военной и чекистской разведок: их передавали и советские дипломаты. Все их донесения проходили через Вышинского. Он же был осведомлен («в порядке сверхсекретной информации») о сведениях, которыми на этот счет располагал НКВД, информируемый своей агентурой из числа сотрудников западных посольств в Москве. По материалам этих донесений заместитель наркома иностранных дел Вышинский готовил обобщенные справки для Сталина и Молотова. Недавно кое-что стало достоянием гласности (публикация О. Горчакова — «Горизонт». 1988, N: 7). /*** О Горчакове и его книга "Накануне, или трагедия Кассандры" ***/ Вот некоторые выдержки из этих справок — они дают достаточное представление и об атмосфере предвоенных месяцев и недель, и о степени реальной осведомленности Сталина, и о том, насколько сам Вышинский был подготовлен к известию о начале войны тем солнечным утром 22 июня. «В январе с. г. (1941-го — А. В.) К. Уманский, посол СССР в США, сообщил по просьбе заместителя государственного секретаря Самнера Уэлльса, что правительство Соединенных Штатов располагает сведениями о намерении Германии напасть на СССР весной с. г. ...19 апреля Черчилль передал мне (то есть лично Вышинскому! — А. В.) через своего посла в Москве Стаффорда Криппса, что немцы ведут перегруппировку своих войск с целью нападения на СССР, и просил передать это т. Сталину... ...10 апреля по дипломатическим каналам стало известно, что Гитлер встретился с югославским принцем Павлом и сообщил ему, что Германия пойдет войной против России в конце июня. 11 апреля на приеме в болгарском посольстве (речь идет о посольстве Болгарии в Берлине — А. В.) сильно выпивший шеф западной прессы министерства пропаганды Карл Бемер громко заявил: «Не пройдет и двух месяцев, как наш дорогой Розенберг станет хозяином всей России, а Сталин будет мертв». Говорят, что Бемер арестован гестапо... ...25 апреля советский военный атташе при правительстве Виши генерал-лейтенант И. А. Суслопаров сообщил, ссылаясь на сведения, полученные от американцев, югославов, китайцев, турок и болгар, что немцы, планировавшие начало войны против /240/ СССР на конец мая, теперь отложили нападение примерю на месяц из-за плохой погоды. 30 апреля. По сообщению из Берлина 1-го секретаря посольства СССР В. Бережкова*, первый секретарь посольства США в Берлине Джефферсон Паттерсон познакомил его у себя дома с майором «люфтваффе», который конфиденциально заявил, что его эскадрилья и много других авиачастей германских ВВС перебрасываются на восток — на аэродром г. Лодзь (Лицманштадт)». Это выдержки из справки Вышинского, составленной на начало мая. В нее включены и информация Рамзая (Рихарда Зорге), и агента НКВД по кличке «Георгин», работавшего, судя по содержанию информации, скорее всего в британском посольстве в Москве. Значит, от Вышинского не было ни у Сталина, ни у Берии никаких тайн — ведь информация таких агентов, как Зорге, относилась к числу сверхсекретных. Знаменательно даже не то, что он ее получал, — именно на него было возложено ее обобщение и составление справки для вождя и самого верного из соратников. Еще несколько выдержек из другой справки Вышинского — на конец мая. «19 мая. Советский военно-морской атташе в Берлине адмирал М. А. Воронцов получил от «Вальтера», офицера ставки Гитлера, сообщение, что Германия готовится напасть на СССР через Финляндию и Балтийские республики. На Москву и Ленинград будут совершены воздушные налеты... 20 мая. Посол СССР в Стокгольме Коллонтай передает, что концентрация германских войск на советских границах является самой мощной в истории... 22 мая. Заместитель военного атташе в Берлине Хлопов передает, что нападение немцев на СССР назначено на 15 июня, но может состояться и в начале июня. 23 мая. Наш военный атташе в Берлине
генерал Тупиков начал присылать ежедневные
сводки о военных приготовлениях Германии. Однако
Деканозов** предупредил, что военные сильно
преувеличивают угрозу». ** Владимир Георгиевич Деканозов — карталинец, один из ближайших сотрудников Берии. Работал с ним еще в Тбилиси и с ним же «перевелся» в Москву. Стал начальником иностранного отдела /241/ Завершим цитаты из справок и донесений еще двумя документами, помеченными 21 июня. Цитаты и без того красноречивые, но именно эта дата придает им особенно трагический отпечаток. Берия — Сталину: «...Я вновь настаиваю на отзыве и наказании нашего посла в Берлине Деканозова, который по-прежнему бомбардирует меня («меня», то есть наркома внутренних дел! А ведь посол должен был, кажется, «бомбардировать» совсем другого наркома. — А. В.) «дезой» о якобы готовящемся Гитлером нападении на СССР. Он сообщил, что это «нападение» начнется завтра... То же радировал и генерал-майор В. И. Тупиков, военный атташе в Берлине. Этот тупой генерал утверждает, что три группы армии вермахта будут наступать на Москву, Ленинград и Киев, ссылаясь на свою берлинскую агентуру. Он нагло требует, чтобы мы снабдили этих врунов рацией (речь, вероятно, идет о «Красной капелле» Шульце-Бойзена — Харнака. — А. В.). ...Но я и мои люди, Иосиф Виссарионович, твердо помним Ваше мудрое предначертание: в 1941 году Гитлер на нас не нападет». Резолюция Берии на справке, обобщающей
донесения советских разведчиков (дата та же — 21
июня 1941 года): «Секретных сотрудников «Ястреба»,
«Кармен», «Алмаза», «Верного» за систематическую
дезинформацию стереть в лагерную пыль как пособ- /242/ ников международных провокаторов, желающих поссорить нас с Германией. Остальных строго предупредить». Имена секретных сотрудников, скрытых за псевдонимами, до сих пор не объявлены, оттого мы не знаем, был ли исполнен приказ наркома. Судя по содержанию их донесений, «Кармен» и «Верный» имели, видимо, отношение к посольству США, «Алмаз» — к посольству Великобритании. «Почему-то никто никак не реагирует на мои сигналы, — совсем не привычным для разведчика слогом восклицал неведомый нам «Кармен». — Что происходит?! Прошу довести мои сообщения до высшей власти... (И он, наивный, туда же: мудрый Сталин ничего не знает, от него скрывают... — А. В.). Прошу и требую этого как чекист, как советский человек, которому дорога судьба его родины...» Зашифрованный диалог глухонемых напоминает кошмарный театр абсурда. «Как советский человек», «судьба родины» — высшая власть хорошо знала цену этим словам: реального содержания — в ее понимании — за ними не было никакого. «Стереть в лагерную пыль» — вот это дело другое: конкретно, понятно, весомо. Это был их словарь, их методика, их образ жизни: Сталина, Берии и Вышинского. Они были по-прежнему вместе. И хорошо понимали друг друга. Неподготовленная к агрессии, дезориентированная «успокоительными» директивами и «заявлениями ТАСС», Красная Армия, оказывая на отдельных участках фронта героическое сопротивление фашистам, стремительно откатывалась на Восток. После ужасающего, опустошительного разгрома руководящих военных кадров, осуществленного не врагом, а «своими», каждый талантливый генерал, офицер, специалист был теперь жизненно нужен армии и народу. Но резня продолжалась. Ведомство Берии плодило новые и новые «заговоры». Дело прокурора Вышинского не умерло — жило: главное вырвать признание, остальное приложится. ...Вот цитата из одной мемуарной книги. Называется книга: «На службе народу». Вышла тремя изданиями. Автор — Маршал Советского Союза Кирилл Афанасьевич Мерецков. «Наступило утро второго дня войны. Я получил срочный, вызов в Москву. (Тогда еще генерал армии, заместитель наркома обороны СССР Мерецков направлялся в Прибалтику, где разворачивалось сопротивление нацистам. — А. В.) ...В тот же день, то есть 23 июня, я был назначен постоянным советником при Ставке главного командования. В сентябре 1941 года я получил новое назначение. Помню, как в связи с этим был вызван в кабинет Верховного Главно- /243/ командущего И. В. Сталин... сделал несколько шагов навстречу и сказал: — Здравствуйте, товарищ Мерецков! Как вы себя чувствуете?» У Верховного были все основания задать генералу этот вопрос. Ибо он хорошо знал, где и как провел полководец те месяцы, что разделяют первый и второй процитированные выше абзацы. И сам автор помнил, конечно, о них ничуть не хуже, чем о той первой фразе, которой был встречен в Ставке. 24 июня 1941 года (по другим документам — 26-го) заместитель наркома был арестован. Что случилось с ним дальше, мы узнаем из другой цитаты. В книгах ее не найдешь, она — в уголовном деле. Ее автор — один из самых кровавых бериевских палачей — Лев Шварцман. «Жестокие непрерывные истязания, — заявил Шварцман уже в качестве подсудимого (1955), — применяли к Мерецкову сначала высокие должностные лица (имеются в виду ближайшие сподвижники Берии Меркулов и Влодзимирский. — А. В.), а затем и я со следователями Зименковым и Сорокиным. Его били резиновыми палками. На Мерецкова до ареста имелись показания свыше 40 свидетелей о том, что он являлся участником военного заговора. В частности, были показания, что он сговаривался с Корком и Уборевичем* дать бой Сталину». Член суда полковник юстиции Лихачев спросил Шварцмана: «Вы отдавали себе отчет в том, что избиваете крупнейшего военачальника, заслуженного человека?» Ответ: «Я имел такое высокое указание, которое не обсуждается». По высокому указанию перед самой войной и в первые дни после ее начала арестантами стали те, кто еще уцелел после почти поголовного уничтожения высших командных кадров Красной Армии на исходе 30-х годов. Затевался новый грандиозный «процесс военных». Кроме Мерецкова, в состав
«заговорщиков» входили: нарком вооружения Борис
Ванников, помощник начальника Генерального
штаба, дважды Герой Советского Союза,
генерал-лейтенант авиации Яков Смушкевич,
начальник управления противовоздушной обороны,
Герой Советского Союза, генерал-полковник
Григорий Штерн (тот самый, который шутил на XVIII
съезде партии, обещая отдать свою голову не
менее, чем за двадцать вражеских трупов),
заместитель наркома обороны, Герой Советского
Союза, генерал-лейтенант авиации Павел Рычагов,
замести- /244/ тель наркома обороны, командующий войсками Прибалтийского военного округа, генерал-полковник Александр Локтионов, заместитель наркома обороны генерал-лейтенант авиации Иван Проскуров, заместитель начальника Главного артиллерийского управления наркомата обороны Георгий Савченко, начальник отдела этого управления Степан Склизков, начальник Военно-воздушной академии, генерал-лейтенант Федор Арженухин, помощник заместителя наркома обороны, генерал-майор Матвей Каюков, заместитель начальника управления вооружений Главного управления Военно-воздушных сил Иван Сакриер, виднейший артиллерийский конструктор Яков Таубин и многие-многие другие. Едва ли не о каждом из них можно написать книгу. Среди «заговорщиков» — участники гражданской войны, боев в Испании, на Хасане и Халхин-Голе, виднейшие теоретики и практики военного дела. Трое из них входили в состав ЦК, пятеро были депутатами Верховного Совета СССР. Это уже «второй эшелон» — после того, как был истреблен первый: Рычагову, например, только-только исполнилось 30 лет... 24 июня 1941 года прямо на летном поле была арестована его жена, известная военная летчица, майор Мария Нестеренко — заместитель командира авиаполка особого назначения. Формула обвинения: «...будучи любимой женой Рычагова, не могла не знать (?! — А. В.) об изменнической деятельности своего мужа». Есть версия, по которой расправа со Штерном и другими генералами — это реакция на провал сталинеко-ворошиловской «блиц-криг» в Финляндии. Использован был, видимо, и этот «аргумент» (в эпоху Сталина все провалы могли быть, разумеется, лишь результатом чьей-то измены), но искать какую-то одну причину, побудившую затеять именно в этот момент столь безумную акцию, — дело, думаю, безнадежное. Запущенная на полный ход машина уничтожения крутилась по своим законам. Остановиться она уже не могла. Нужны были заговоры, диверсии, покушения, происки кишащих повсюду врагов. Иначе страх начинал гаснуть. Иначе отлаженный аппарат подавления мог заржаветь, оказаться ненужным. Иначе Сталин мог обратить свой испепеляющий взор на тех, кто «плохо карает». Праздный вопрос — знал ли Сталин о том, какое судилище назревает. Мог ли не знать, что вдруг куда-то исчезли наркомы и замнаркомы? Мог ли не знать, если вдруг (война началась!) исчезли командующие округов, армий, корпусов и дивизий? Мог ли не знать, если для Мерецкова специально придумали должность советника Ставки, возглавляемой Сталиным, чтобы заманить генерала под вполне благовидным предлогом с фронта /245/ в Москву? Мог ли не знать, если, как пишет в своих мемуарах спасшийся чудом Ванников, в его одиночную камеру (июль 1941 года!) пришло указание Сталина «письменно изложить свои соображения относительно мер по развитию производства вооружения в условиях начавшихся военных действий?» Мог ли не знать, если в разгар следствия, при наличии, как хвастался 14 лет спустя Шварцман, «многочисленных показаний об их вражеской деятельности», выбитых усердием следователей, по его высочайшему распоряжению были освобождены Мерецков, Ванников и еще десятка полтора видных деятелей оборонной промышленности? Этих счастливцев прямо из камер возвращали в свои служебные кабинеты, а иных доставляли к Сталину, в Кремль. Но не всех. Далеко не всех... Зверски избитые жертвы (кроме немногих, героически выдержавшие все пытки) «признали» в конце концов то, чего от них добивались. Страшно читать позднейшие показания истязателей о том, как кричал, хватаясь за сердце, Ванников, как в кровь был избит Мерецков, как катался по полу и стонал Смушкевич, как лишился сознания истерзанный Штерн... «Кирилл Афанасьевич, ну ведь не было этого, не было, не было!» — умоляюще протягивал руки к Мерецкову на очной ставке корчившийся от боли Локтионов и замолкал, встретившись с его измученным и потухшим взглядом. Склоним головы перед теми, кто не выдержал, с таким же состраданием и пониманием, что и перед теми, кто устоял. Доверимся лучшему знатоку этих дел Лаврентию Берии, который докладывал следствию — через 12 лет: «Для меня несомненно, что в отношении Мерецкова, Ванникова и других применялись беспощадные избиения, это была настоящая мясорубка. Таким путем вымогались клеветнические показания». Назвав тех, кто ему нужен и, стало быть, подлежит освобождению, промолчав об остальных, Сталин сделал выбор. Берия хорошо понимал Учителя: дальше можно было действовать «по усмотрению». Те, в чью преданность Верховный поверил, из шпионов и диверсантов сразу же превратились в военачальников самого высшего ранга. Мерецкова перед освобождением вызвал Меркулов — правая рука Берии. Присутствовавший при их беседе следователь Владимир Тихонов вспоминал: «Мерецков сказал ему (Меркулову. — А. В.): «Всеволод Николаевич, раньше мы запросто встречались, а теперь я боюсь вас». На это Меркулов только усмехнулся». Он имел основания усмехнуться: сила и власть остались в тех же руках. То, что произошло, ужасает еще и сегодня — почти полвека спустя. /246/ На фронте воевали,, на Лубянке допрашивали очередных врагов народа, а московские тюрьмы давно опустели. Впрочем, они начали пустеть еще в преддверии войны. Поразительная вещь: тогда как военное ведомство по указанию вождя ничего не сделало для отражения отнюдь не внезапной агрессии, ведомство Берии проявило разумную предусмотрительность. Сухановскую и Лефортовскую тюрьмы, где были сосредоточены основные «контингенты» врагов народа, начали эвакуировать еще в мае. Но внутренняя тюрьма НКВД по-прежнему испытывала «жилищный кризис»: сюда доставляли все новых и новых арестованных. Здесь ждал решения своей участи приговоренный к смерти великий генетик академик Николай Вавилов. Все следователи по особо важным делам получили «бронь» от призыва на военную службу: их ратные подвиги были нужны здесь, а отнюдь не на поле брани. Фронт стремительно приближался к Москве — НКВД был озабочен не обороной, а судьбой арестантов: население архипелага ГУЛАГ по-прежнему составляло не один миллион человек, иные из которых оказались в непосредственной близости к фронту. В Орловской тюрьме (бывшем еще при царизме — Орловском централе) сидели и недавние «клиенты» Вышинского — участники последнего из «московских процессов» Христиан Раковский, Сергей Бессонов и профессор Дмитрий Плетнев: их свезли сюда еще до войны — кого из Соловков, кого из Владимира... На Лубянке срочно просматривали имена еще не уничтоженных знаменитостей. Их набралось 170, в том числе 157 арестантов Орловской тюрьмы. Список был передан Берией Сталину, тот наложил резолюцию, и Ульрих с оперативной поспешностью проштамповал на всех заочные приговоры. Каждый из них был обвинен в контрреволюционной агитации и призывах к тюремному бунту, а посему, с учетом «обстановки военного времени», подлежал расстрелу. 11 сентября обреченных вывели из камер и казнили — в Медведевском лесу, неподалеку от города. На следующий день все остальные погрузились в эшелоны и, спасаясь от немцев, отправились на восток. Орел пал лишь через месяц — 8 октября. Несмотря даже на эти. чрезвычайные меры, Лубянка явно не ожидала крутых поворотов: здесь шла обычная, повседневная жизнь. Еще 15 октября академик (нет, смертник) Вавилов докладывал Берии, какую пользу стране в условиях войны могли бы принести те гигантские по своей всеохватности работы, которые он задумал. Но уже через несколько часов все изменилось. Передовые части германской армии в нескольких местах про- /247/ рвали фронт и устремились к Москве. Город охватила паника, Каким-то непостижимым образом информация, подчас сильно преувеличенная, распространилась среди москвичей. Тысячи людей потянулись к вокзалам, а то и просто к дорогам, ведущим на восток. Особенно расторопные грабили кассы и магазины — о расстрелах мародеров (остальным в назидание) сообщали радио и газеты. Официальная сводка Советского Информбюро была, как всегда, лаконична, но вполне выразительна: она сообщала о боях «на всем фронте, особенно ожесточенных на Западном направлении... Обе стороны, — завершалась сводка, — несут тяжелые потери». Передовая «Правды» уточняла ситуацию: «Теперь, когда дело осложнилось (! — А. В.), когда родине угрожает серьезная опасность, будем бесстрашны в бою, тверды и стойки, как Ленин и Сталин». В столице объявили осадное положение, на улицах выросли баррикады, но кинотеатры продолжали работать — там крутили «Девушку с характером» и «Любимую девушку», «Парень из тайги» и «Большой вальс». Музыка Штрауса то и дело прерывалась воем сирен. В ночь на 16 октября началась спешная эвакуация внутренней тюрьмы НКВД. С арестантами выезжали их «референты» — следователи особого отдела. Во внутренней тюрьме арестанты сидели важные, поэтому их отправили не в глубинку, а в город, заранее избранный временной столицей. По иронии судьбы ею стала Самара (Куйбышев), куда в свое время (1918) бежали многие члены (в основном эсеры) разогнанного Учредительного собрания, образовавшие здесь на короткий срок не обладавшее власть правительство. Сюда же днем 16 октября выехали дипломатический корпус и часть аппарата Наркоминдела во главе с Вышинским. Через два дня (даже для правительственных составов скорость в то время невиданная) эшелоны прибыли в Куйбышев. Молотов был уже здесь, но, обеспечив размещение аппарата и дипломатов, вскоре вернулся в Москву. С этого времени и до конца 1942 года Вышинский станет «запасным» министром в «запасной» столице, напрямую общаясь со всеми послами и фактически осуществляя всю советскую дипломатию. Молотов будет в Москве — вместе с вождем. Арестантов едва успели разместить в не слишком просторной, старинной самарской тюрьме, а их «референты» только-только распаковали свои наспех собранные в Москве чемоданы, как Берия (он тоже остался на посту) принял решение. С доверенным нарочным, лейтенантом госбезопасности Демьяном Семенихиным, в Куйбышев полетело письмо Берии: следствие /248/ прекратить, суду не предавать, немедленно расстрелять. И список — двадцать пять человек. Их искали еще неделю: даже «особо важные» затерялись в толпе согнанных сюда арестантов. Рядовые следователи приказа не знали — продолжали «работать». 27 октября Иосиф Родованский еще допрашивал Арженухина, 28-го утром Яков Райцес — Марию Нестеренко*. Неожиданно появился Родос: «Пошли!» — без объяснений. Несколько минут спустя пять закрытых машин выехали из ворот тюрьмы. Через 14 лет один из главных участников экзекуции — тогдашний начальник 1-го спецотдела НКВД — Леонид Фокеевич Баштаков рассказывал на следствии, что он хорошо знал — никакого приговора, осудившего жертвы, попавшие в «особый список», нет, но он полагал, что «в условиях войны могло быть постановление какой-то внесудебной инстанции». Все-таки доложил Меркулову — так, мол, и так, что делать? «Немедленно исполняйте приговор», — был ответ. Тем более, что из Москвы беспрестанно звонили Берия и Кобулов: чего медлите? когда же? исполняйте тотчас же! доложите об исполнении! «Комендантская группа» нашла вблизи
города «спецучасток» — там были дачи местных
энкаведистов. Сейчас, в осеннюю слякоть, они
пустовали. Вот сюда («населенный пункт Барбыш» —
сказано в акте) и привезли двадцать несчастных —
из помеченных в списке двадцати пяти. Остальных
разыскали в Саратове. Их расстреляли тогда же —
за городом. Среди этих пяти был и Михаил
Сергеевич Кедров, член партии с 1901 года,
ближайший сподвижник Дзержинского, незадолго до
этого оправданный (!) военной коллегией Верхсуда
СССР. Однако в ар- /249/ хиве вместо оправдательного приговора лежит составленный задним числом документ о приведении в исполнение «приговора» к расстрелу. Генералов — лучших из лучших — сразили выстрелы на окраине тылового города. В тот день — 28 октября — войска — без них, без них! — «вели бои на Можайском, Малоярославском и Волоколамском направлениях», а летчики ПВО не смогли задержать немецкие самолеты: те бомбили Москву. «Имеются жертвы» — скупо сказано в сообщении Информбюро. Жертв было много, немыслимо много, но в их число те, что пали на самарской окраине, увы, не вошли. Хотя они тоже были жертвами фашизма. Но своего, своего... В тот вечер на сцене Куйбышевского оперного театра начал давать спектакли эвакуированный сюда Большой театр: ясное дело, где правительство, где дипкорпус, там и Большой. Здесь собрались лучшие силы театра — оперные (Барсова, Михайлов, Пирогов, Рейзен), балетные (Лепешинская, Мессерер), дирижеры (Самосуд, Файер, Мелик-Пашаев). Дипломатов пригласили на эту горькую «инаугурацию» — забыться под музыку Верди от тягот провинциального военного лихолетья. С ними был и Вышинский — по долгу службы и зову сердца. А в зале — Шварцман и Родос: неразлучный дуэт. Можно представить себе, сколько было желающих попасть на премьеру, но у всех ли такие возможности и такие могучие связи? День был трудный, с нервными перегрузками — право отвлечься, встряхнуться, расслабиться они, я думаю, заслужили. На следующий день из Москвы прибыли Меркулов и Деканозов — исполнителям-палачам было чем отчитаться. Свой первый официальный визит вновь прибывшие нанесли Вышинскому. Кроме него здесь находились еще двое вице-премьеров: Николай Вознесенский и Михаил Первухин, но Вышинский был ближе, роднее. Понимал с полуслова. Тут же дал указание местным властям освободить для нужд особого ведомства еще два дома. Но вряд ли узнал он от своих визитеров, что здесь, по соседству, всего лишь вчера тайно убиты знаменитые генералы — гордость армии и ее надежда. Свой-то свой, но не до такой степени... Под вечер 6-го ноября они снова все собрались в том же театре. Места в президиуме заняли Ворошилов, Калинин, Андреев, Шверник, Вознесенский, Шкирятов, Ярославский, Первухин. С праздничным словом выступил Вышинский. Впервые за 24 года, сказал он, в Москве не будет торжественного собрания и парада — высокая и горькая честь выступить не в столице, а в славном городе на Волге выпала ему... Зал, значительную часть которого составляли дипломаты, сочувственно /250/ аплодировал. После доклада, как водится, был концерт — первоклассных артистов в Куйбышеве тогда хватало. Но в ложе правительства остался только Вышинский — весь президиум куда-то исчез. Война, работа — не до концертов: кто этого не понимал... Между тем президиум в полном составе (лишь Вышинский по протоколу не мог покинуть дипкорпус) переехал по соседству — во Дворец культуры. Туда по прямой трансляции передавали из Москвы главный доклад — тот, которого вроде бы не должно было быть. Под землей, на перроне станции метро «Маяковская» (о том, что именно в метро, тогда мало кто знал) выступал Сталин. С ним рядом были те, кто остался в столице: Молотов, Берия, Маленков, Каганович, Микоян, Щербаков, Буденный, Щаденко. Назавтра, праздничным утром Вышинский стоял на трибуне— вместе с членами политбюро, с Меркуловым, со своим коллегой Лозовским. Здесь, в Куйбышеве, парад принимал Ворошилов — в те минуты, когда Сталин на Красной площади осенял уходившие прямо на фронт колонны именами Александра Невского и Дмитрия Донского, Александра Суворова и Михаила Кутузова. Вечером Вышинский дал свой первый
прием. Потом будет их много — тех, где он станет
радушным хозяином. Этот был первым и потому
историческим. Присутствовал весь дипкорпус,
явились военные миссии Англии, Польши,
Чехословакии, специальная миссия США. Коммюнике
сообщало, что присутствовал и «ряд советских
писателей». Среди них — Илья Эренбург, который
впервые имел возможность непринужденно
побеседовать с Андреем Януарьевичем. Был
милостиво приглашен и опальный Литвинов.
Интуиция подсказывала Вышинскому, что без поста
тот останется недолго. И верно: уже 9 ноября
Литвинов был спешно вызван в Москву, к Сталину; а
11-го вернулся, чтобы наскоро собраться и получить
дружеское напутствие Андрея Януарьевича: уже на
следующий день он вылетел из Куйбышева в
Вашингтон — послом*. Иногда его даже приглашали на приемы. Известный историк, английский корреспондент в Москве Александр Верт пишет, что как-то встретил Литвинова на приеме, устроенном Молотовым в 1947 году по случаю дня Красной Армии. Мимо прошел Вышинский и «бросил на нас обоих исключительно недобрый взгляд. Литвинов никогда больше не появлялся ни на каких дипломатических приемах». Еще один соперник Вышинского — не по должности, а по сути — был устранен. Конечно, Сталин никогда не /251/ Прием удался на славу. Гостей услаждали своим мастерством первоклассные артисты, представлявшие едва ли не все жанры искусства: Вышинский и в лихую годину оставался покровителем муз. Не следует думать, что здесь, в тылу, только и делали что развлекались. Праздник есть праздник, вслед за ним наступили рабочие будни. Куйбышев стал ареной интенсивной дипломатической деятельности. Одним из первых сюда прибыл председатель правительства Польши в изгнании и главнокомандующий рассеянной по миру польской армии генерал Владислав Сикорский. Еще в июле он подписал соглашение о возобновлении дипломатических отношений с Москвой. Предстояло пойти дальше, договориться об участии польских солдат и офицеров в борьбе против общего (теперь уже общего) врага. Но для этого надо было прежде всего их собрать — и солдат, и офицеров. Польский посол профессор Станислав Кот несколько раз уже обращался к Вышинскому. Еще в Москве — в конце сентября и начале октября. Требовал списки плененных русскими польских воинов. Представлял свои списки, желая получить сведения о судьбе тех, кто был там поименован. Диалога не получилось: Вышинский твердил только одно: все пленные освобождены. Для поиска выхода прилетел из Лондона генерал Сикорский. Накануне посол Кот предупредил Вышинского: «Надеюсь, что генерал Сикорский найдет всех своих офицеров». Вышинский проявил высокие качества дипломата, ответив фразой, которую можно было толковать как угодно: «Мы вам отдадим всех офицеров, которые у нас есть, но мы не можем дать тех, которых у нас нет». Знал он или не знал о Катыни? Спросим иначе: мог ли не знать? На аэродроме Сикорского встречал не только Вышинский — все дипломатические представители стран-союзниц: британский посол Стаффорд Криппс, глава английской военной миссии Макферлан, посол Чехословакии Зденек Фирлингер, поверенный в делах США Торнтон и многие другие. Они были приятно удивлены, когда, приветствуя высокого гостя, Вышинский вдруг заговорил по-польски. В этом не было ничего особенного и к
сути переговоров не относилось: переводчики с
любого языка нашлись бы даже в эвакуации, к тому
же Сикорский знал русский. В жесте особой, /252/ подчеркнутой вежливости — напоминании о кровном своем первородстве — увидели совершенно другое: протянутую навстречу руку. Все это было именно жестом, не больше, к тому же подсказанным: не в буквальном смысле подсказанным — просто инструкция, полученная из Москвы, дала ему верную ориентацию, и он умело нашелся. Но жест был понят, отмечен — в дипломатии такие ходы дорого стоят. И на новом поприще академик стал набирать очки. К арестам и казням он больше не имел отношения. Прямого — да, не имел. Но посеянные им семена давали всходы. Соседние ведомства ритмично работали — сажали и осуждали, не заботясь о доказательствах. Лишь о признаниях, и ни о чем больше: так повелел теоретик Вышинский. Признания, как и прежде, добыть ничего не стоило: и здесь, в Куйбышеве, и там, в Москве, и повсюду — по всей стране — юстиция работала по этому принципу. И преуспевала. Он дал и еще один ценный урок — о нем не забывали: строго-настрого прокурорам было заказано проникать в святая святых — в кухню бдительных «органов». Никакому контролю они подвержены не были. Не были раньше — при прокуроре Вышинском. И сейчас не были тоже — при его преемниках и наследниках. Обстановка под Москвой разрядилась — сначала Меркулов и Деканозов, потом Шварцман и Родос с зондеркомандой отбыли восвояси: в гостях хорошо, а дома лучше. Только здесь, задним числом, через несколько месяцев после казни, мастера своих дел сочинили для начальства и для потомства жалкие «документы»: обоснование неправосудных расстрелов. Несуществующий приговор... Его — Вышинского — школа: цель оправдывает средства. Что полезно, то и законно. Разбойничье, воровское уничтожение невиновных людей — военачальников, героев и патриотов — считалось полезным. И значит — законным. Имя Вышинского снова, как и в 30-е годы, у всех на слуху. Звучит по радио. Не сходит с газетных страниц. Но уже по другому поводу: встречи, беседы, приемы, проводы. Снова встречи и снова приемы. Внешняя, видимая часть дипломатии, за которой (скажем без всякой иронии) нелегкий труд. Где-то немыслимо далеко, и все же, как ни далеко, на родной земле идет кровавый бой — «священная война», как пелось в песне, которую знал тогда каждый, от мала до велика, — а здесь даже не было затемнения!.. Маленький штришок их быта даст нам возможность понять, как протекала там жизнь для узкого круга. Письмо посла Великобритании Арчибальда Кларка Керра за- /253/ местителю наркома иностранных дел от 11 мая 1942 года: «Дорогой господин Вышинский! Ваша посылка была доставлена мне сегодня после обеда. Счастливое бульканье привело в восхищение мое напряжение, мою жажду и мои надежды... Спешу выразить Вам мою искреннюю благодарность. То, что сделали Вы для меня, укрепляет мой организм и дух, но прежде всего оно согрело мое сердце, а за это человек не может не быть слишком благодарным. Другое вино, присланное Вами, импульс, который вызван тем, что Вы любитель золотого ликера, все это привело меня в восхищение. Я надеюсь, что в ближайшее время буду в состоянии предложить Вам нечто из моей собственной страны, где наши обычаи, я рад заявить это, во многом похожи на обычаи вашего народа». Бедняга, он принял бульканье золотого ликера за обычай народа... Тем более, в те дни: май 1942-го... Видимо, бесподобная галантность, учтивость и предупредительность заместителя наркома были в достаточно высоких тонах отражены на страницах посольских депеш, и сам сэр Уинстон Черчилль выразил жгучее желание встретиться с легендарным прокурором, оказавшимся (приятная неожиданность!) милым, радушным хозяином. Направляясь в Москву, Черчилль непременно хотел сделать крюк и остановиться в Куйбышеве. Но ему адски не повезло — самолет крюк не сделал. «Я хотел бы выразить Вам мою горячую благодарность за все, что Вы сделали (готовясь к встрече. — А. В.), и сообщить Вам о том, как я скорблю, что потерял возможность встретиться с Вами» (письмо Черчилля Вышинскому от 15 августа 1942 года). Он утешил свою скорбь лишь через два с половиной года, встретившись с Вышинским в Ялте. Странное дело: юрист-трибун, органически чуждый по самой сути своей профессии какой-либо дипломатии, рубящий сплеча, не слишком выбирая изысканные выражения, быстро, легко и естественно «вписывается» в новые условия и новые задачи, в работу совершенно иную, снова найдя себя и открыв неведомые дотоле грани своих способностей. Кто спорит: их увидел и дал им дорогу Сталин. И кажется, не ошибся. Конечно, большая политика делалась не в Куйбышеве, а в Москве — Сталин и Молотов были там безотлучно. Но Вышинский не только добросовестно исполнял поручения, не только давал консультации, но и деятельно помогал, если в помощи этой была необходимость. Помогал, опираясь нередко на верных сотрудников, многократно проверенных в деле. ...24 февраля 1942 года в Анкаре, на бульваре Ататюрка, /254/ поблизости от здания, где располагалось германское посольство, произошел взрыв. Тот факт, что бомба была провокационно подброшена как раз людьми, причастными к этому же посольству, мало у кого вызывал сомнения. Почерк недавних поджигателей рейхстага выдавал их с головой. На классический вопрос древнеримских юристов: «Сui prodest?» («Кому выгодно?»), ответ мог быть только один. Выгодно было, конечно, нацистам — Турция все еще колебалась, вступать ли ей в войну или держаться нейтралитета, а раздутая версия доктора Геббельса о «русском покушении» на германского посла фон Папена должна была дать «аргументы» тем влиятельным турецким кругам, которые толкали страну к быстрейшему принятию рокового решения. Турецкая полиция по указанию именно этих «влиятельных кругов» поддержала версию Геббельса. По обвинению в покушении на фон Папена полиция арестовала, как было сказано в сообщении ТАСС, «двух советских граждан — Павлова и Корнилова». Что это за советские граждане, как попали они в Турцию и что делали там, — об этом в нашей печати не было сказано ни единого слова. Скорее всего это были те, кого мы привычно называем разведчиками. Вряд ли вообще «Корнилов» и «Павлов» их подлинные имена. Но несомненно также, что на Папена они не покушались, — даже замысла такого не только не было, но и быть не могло. Однако со скоростью необычайной турецкие власти провели «всестороннее следствие» и уже через пять недель предали вышеназванных граждан суду. Ситуация обострялась тем, что колебания турецкого руководства могли завершиться победой прогермански настроенных сил: временные гитлеровские успехи на Восточном фронте этим силам играли на руку. Судебный процесс становился как бы пробным камнем в большой политической игре. Не в первый и не в последний раз вопросы юридические и политические сплелись в один тесный клубок. Взоры, естественно, обратились к Вышинскому: он-то как раз и совмещал в своем лице политика и юриста. Среди заместителей наркома Турцией «ведал» Деканозов, поэтому и всей операцией по вызволению попавших в неволю сотрудников того ведомства, к которому он фактически принадлежал, и обеспечению турецкого нейтралитета руководил именно он. Но Вышинский выступил в роли консультанта. Он посоветовал обеспечить Павлову и Корнилову квалифицированную защиту в лице первоклассных анкарских адвокатов, а для контроля за ними и «формирования позиции» (личная судьба подсудимых была, естественно, подчинена задачам куда более глобальным) /255/ отправить нашего специалиста. В качестве такового был предложен многократно проверенный в 30-е годы на «московских процессах» — анкарскому не чета! — ближайший соратник и ученик Вышинского Лев Шейнин. Предложение приняли. Вышинский был в Куйбышеве — указания Шейнину давал Деканозов. Наш посланец в большую политику не влезал, оставшись строго в юридических рамках. Он предложил Деканозову сосредоточиться на доказательствах алиби подсудимых. Это всем пришлось по душе: даже в случае неудачи такой план зашиты не сулил особых потерь. Пока шел процесс — с начала апреля до середины июля, — Шейнин несколько раз улетал в Анкару и возвращался обратно. По турецким законам он не мог выступить адвокатом в суде, но, представившись таковым и предъявив в подтверждение необходимые документы, получил право на свидание с арестованными. Дал инструкции, согласовал план защиты. Хотя политика и на этот раз оказалась выше закона (подсудимых признали виновными и дали каждому срок — по 20 лет тюрьмы), — Шейнин сделал все, что было ему по силам, и заслужил благодарность наркома. Косвенно (даже, собственно, прямо) эта благодарность относилась к Вышинскому — его рекомендателю, поручителю и куратору. Ситуация на фронте постепенно менялась. (Кстати, два года спустя именно ее изменение побудит турецкие власти пересмотреть свое отношение к делу о взрыве на бульваре Ататюрка; Павлова и Корнилова в августе 1944 года освободят из анкарской тюрьмы и возвратят в Советский Союз. Следы их потеряются — видимо, лишь потому, что они обретут другие фамилии или вернут свои. Настоящие — от рождения.) Уже не Москва — скорее Куйбышев был под угрозой. Фашисты рвались к Волге. Прибытие лидера республиканцев, возможного кандидата в президенты Соединенных Штатов Уэнделла Уилки было одним из последних событий на внешнеполитическом небосклоне волжского города, краткосрочно ставшего всемирно известным. Вышинский, похоже, произвел на Уилки приятное впечатление: мил, обаятелен, остроумен. Это задало тон переговорам — особенно беседе со Сталиным, которая через несколько дней состоялась в Москве. Еще через несколько недель в Москву вернулся и Вышинский. С аппаратом Наркоминдела и дипломатическим корпусом. Первым делом он явился, естественно, к Молотову. Выслушал, записал поручения. Одно из них было ни на что не похожим. Могло бы (не по теперешним меркам — тогдашним) и удивить. Вышин- /256/ ский умел многое, а вот удивляться не научился: надо — значит надо, с таким принципом он прожил всю жизнь. После стольких лет гонений и травли Сталин вдруг вспомнил о церкви. Решил привлечь, поддержать. Патриотическая позиция церкви и ее влияние на значительную часть населения сейчас, в военных условиях, могли пригодиться. Для начала было разрешено ограниченным тиражом издать Библию. Организацию и надзор Сталин поручил Молотову. Тот передоверил Вышинскому: его отменные качества и организатора, и надзирателя весьма пригодились. Пустить это дело на самотек было нельзя, отправить Библию в цензуру ни Молотов, ни Вышинский (даже они!) не решились. Трудно сказать, кому из них пришла в голову мысль найти чрезвычайного цензора, для этой (и только для этой) работы подобранного. Облечь его полным доверием. Возложить почетную миссию проштудировать Библию, вылавливая сомнительный текст, наносящий урон советской власти. При особой необходимости отредактировать, сделать купюры. Благо, не привыкать... Так или иначе, мысль эта пришла, и цензор со специальными полномочиями явился по вызову к академику в его кабинет на Кузнецком мосту. Это был известный писатель Николай Вирта, совсем недавно еще травимый как «антоновец», как сын расстрелянного священника-белогвардейца, а потом вдруг обласканный, отмеченный Сталинской премией, удостоенный похвальных рецензий: Сталину, который, в отличие от своих соратников и преемников, довольно много читал, понравился его роман «Одиночество», как понравились (причуды тирана!) булгаковские «Дни Турбиных» и пастернаковские переводы из грузинских поэтов. Впоследствии Вирта рассказывал, что предложение стать цензором и редактором Библии повергло его в смятение. Но и отказаться было бы самоубийством. К тому же Вышинский — хитрец и умница! — изложил поручение так: «Задание товарища Сталина и личная просьба самого митрополита Сергия», который был тогда местоблюстителем патриаршего престола. Попробуй — откажись... При этом Вышинский добавил: «Церковь у нас богатая (в те времена?! — А. В.), платят щедро, пусть раскошелятся» — «Сколько?» — спросил не чуждый земных забот реалист Вирта. — «Договаривайтесь сами, в дела церкви государство не вмешивается» — таким был юридически точный ответ. Вирта взялся за работу. Наконец-то представилась возможность спокойно, не торопясь, прочитать Великую Книгу. Увы, насладиться мыслью, поэзией, духом было ему не дано: ведь читал он не для души — искал «крамолу» — нежелательные «на- /257/ меки», аллюзии, ассоциации... С особым старанием отыскивал портретные черты: вдруг, к примеру, появится где-то человек с усами — не воспримет ли это читатель, наш простой советский читатель, не воспримет ли он «усы» как-то не так?.. «В современном ключе»... Митрополит, «по просьбе» которого Вирта взялся за эту работу, узнав, что тот намерен редактировать Библию, пришел в смятение, но деться было некуда — разве что ждать. По счастью, Цензор-редактор крамолы в Библии не нашел, издание разрешил и явился к Вышинскому доложить об исполненном поручении. Вышинский остался доволен, но не утерпел — спросил о цене: «Сколько же вам заплатили?» Темнить Вирта не посмел, признался вчерашнему прокурору с открытой душой: «Полмиллиона». Даже по тем временам, когда тысячи мало что значили, сумма все-таки впечатляла. «Вы, пожалуй, слегка перегнули, — изумился Вышинский. Но, подумав, спросил: — Они торговались?» Они не торговались. Вышинский усмехнулся: «Значит, мало еще запросили, можно было и больше...» Через несколько лет Вирта снова получит Сталинскую премию. Потом подряд — еще и еще. И каждый раз Вышинский исправно поздравит его «с заслуженно высокой наградой». И Молотов — тоже. Отклонимся ли мы от истины, признав, что Вышинский имеет прямое касательство к первому советскому изданию Библии? Думаю, не отклонимся. Запишем ему это в актив. В актив Вышинскому можно, видимо, записать не только это. Пост, который он занял, неизбежно предполагал деятельность разностороннюю, многоплановую и многогранную. Заместитель наркома иностранных дел, продолжавший еще оставаться (до 1944 года) и вице-премьером, в силу должностного своего положения входил в контакты со множеством лиц по огромному кругу вопросов. Общих и частных. К нему обращались за помощью, за советом, за разрешением. За решением — прежде всего. Отличительной особенностью очень многих должностных лиц, начиная, по крайней мере, с середины 30-х годов, стало стремление ничего не решать, не брать на себя никакой ответственности, устраняться и отстраняться, предоставляя такую возможность вышестоящим начальникам или так называемому естественному ходу вещей. Тогда же родился новый и оказавшийся очень стойким глагол «отфутболивать», означающий стремление и умение избавить себя от принятия решения, переложив эту миссию на кого-то другого. /258/ Такое поветрие стало верной приметой всей нашей жизни, но в некоторых ведомствах, которые особенно на виду, ведомствах, каждое решение которых может иметь далеко идущие и не всегда предвидимые последствия, боязнь принять на себя ответственность достигла слишком больших степеней. Одним из них едва ли не в первую очередь стало ведомство иностранных дел, на которое обрушились слишком жестокие, опустошительные репрессии, — могли ли они не оставить следа в памяти, в психологических установках тех, кто еще уцелел? Пришли и новые люди с изначально заданной осторожностью, которая порою сродни трусости. Осторожность была в полной мере присуща Вышинскому, не спешившему принимать каких-либо серьезных решений, пока не определилась — непреложно и несомненно — позиция тех, кто выше. Не только в вопросах принципиальных, но и в так называемых мелочах. Какой же была она, эта пресловутая осторожность, в том наркомате и какое оказывала она влияние на чиновное повседневье, если у тех, кто с ним вместе работал, с именем этого — весьма трусоватого — человека связано представление о руководителе, от которого все же можно добиться ответа. Который не только отфутболивал, а иногда и решал. Среди заместителей наркома был еще один человек, не только осмеливавшийся, но и стремившийся принимать решения: Владимир Деканозов. Тут как раз удивляться не приходилось: правая рука Берии, засланная в НКВД, могла позволить себе то, что напрочь было заказано другим. Был ли Вышинский чьей-либо правой рукой? При всей поддержке, которую оказывал ему Сталин, он никогда не чувствовал свое положение прочным, стабильным. И однако, выхода не было: приходилось решать, просчитывая все возможные и невозможные варианты последствий, стараясь не прогадать. ...Уже давным-давно просился на родину находившийся в эмиграции артист Александр Вертинский. Он безуспешно ждал в Китае решения своей участи, но ответа на его письма все не было и не было. К кому бы они не попадали, адресованные прямо в Москву или пересланные советским посольствам, их всегда откладывали в сторону: до этого ли сейчас?! Никто не хотел взять ответственность на себя: к возвращению эмигрантов тогда еще не привыкли. Могли запросто обвинить в шпионских связях с вражеской агентурой или (лучший из вариантов) в потере бдительности. Стоит ли идти на риск ради какого-то там Вертинского? До сих пор бытует версия, будто Вертинский «купил» себе право возвращения на родину, прислав Красной Армии вагон с /259/ медикаментами. Никаких данных, подтверждающих этот слух, нет. Да и вряд ли артист-эмигрант располагал тогда столь большими деньгами... Все было гораздо проще. В папку с текущими делами — запросами, письмами, памятными записками и проектами документов — Вышинскому положили и очередное письмо артиста, где он излагал долгую историю своего «замороженного вопроса». Вышинский письмо не отфутболил, а наложил желанную резолюцию. Через несколько дней Вертинский прибыл в Читу. Он начал давать концерты уже по дороге в столицу. Слух о его приезде моментально разнесся по городу. Еще были живы тысячи его поклонников и поклонниц с дореволюционых времен. Сладостная магия запретного окружала его граммофонные пластинки, которые слушали при закрытых окнах и опущенных шторах. И вот он здесь — живая легенда... Не потайной, а легальный... Концерты сначала шли без всяких афиш, без всякой рекламы, но залы ломились от публики. На один из концертов пришел Вышинский — скромно сидел в боковой ложе, скрытый бархатными драпировками от любопытных глаз. Но для артиста — на сцене — его присутствие не было тайной. Он знал, кто волею судеб оказался его покровителем. В знак уважения пел, чуть-чуть повернувшись к ложе. Чуть-чуть, и однако — заметно. И поклон — в сторону ложи — был отдельным, особым. Принятый родиной, Вертинский был вместе с тем глубоко ею обижен. Не ею, конечно, а кем-то. Невидимым и безвестным, кто, как водится, действовал ее именем. Артиста угнетало полное молчание вокруг его имени. Отсутствие газетных статей, откликов, рецензий. Даже разносных. Наконец — удар, который поразил его особенно сильно: он написал два восторженных стихотворения о великом вожде — с благодарностью, любовью и поклонением, но эти стихи никто не хотел печатать. Так кто же он — свой или не свой на вновь обретенной родине? Вышинский ничем не мог помочь: и ему (ничуть не меньше, чем Вертинскому) было ясно, что замалчивают певца и поэта не просто из-за перестраховки — чья-то направляющая рука была достаточно очевидной. Но он дал добрый совет: написать письмо. Но не Сталину, а Поскребышеву. В этом была дипломатическая тонкость. Поскребышеву — все равно что Сталину. И однако же — не ему. Вождь захочет — откликнется. Способ «отклика» выберет сам. Не захочет — промолчит. Совет был принят. Вертинский послал Поскребышеву не только письмо — пронзительное и убедительное, — но и стихи. Взывал к справедливости, к здравому смыслу. Даже обыгрывал /260/ «счастливое совпадение наших имен». И автор письма, и его адресат - оба они были Александрами Николаевичами: знак судьбы. Ответ не пришел. Стихи так и не напечатаны. Рецензии не появилось. Вертинский таким и остался: свой, но не свой. Даже и после Сталинской премии. Но Вышинский в этом ничуть не повинен. Он-то как раз сделал все, что мог. Все, что мог? Или все, что мог сам позволить себе/ /261/ Некоторые иллюстрации из книги: Карлсхорст. 9 мая 1945 г. Капитуляция нацистской Германии. Маршал Советского Союза Г. К. Жуков, Главный маршал авиации Великобритании А. Теддер, А.Я.Вышинский (слева). (Фото с сайта МВД РФ) Подписание «Декларации о поражении Германки» в Берлине 5 июня 1945 г. Г.К.Жуков и А. Я. Вышинский.. (06/07/2015) [ На главную ] |